Алла Андреева - Плаванье к Небесной России
С Хотьковским монастырем у меня связано такое воспоминание. Как-то мама познакомилась с двумя монахинями. Их звали матушка Смарагда и матушка Маргарита. Они жили вместе в келье, где я бывала. С монахинями жил очень большой и пушистый белоснежный кот. Я хорошо помню эту келью и запах в ней, совершенно особый запах деревянного лампадного масла, восковых свечей, вероятно, и ладана. В келье был поразительной чистоты выскобленный белый пол, две кровати. На одной из них сидела, видимо, очень больная, старшая из монахинь. По-моему, это была матушка Маргарита. Вторая, более молодая и подвижная, за ней ухаживала. Я обычно садилась на скамеечку, поэтому, во-первых, келью помню как бы немножко снизу, а во-вторых, ясно вижу кота — значит, он ходил близко от моего лица.
Почему я так это запомнила? Вероятно, это был первый год нашей жизни в Хотькове. Меня очень волновала тогда идея греха, ада, посмертного воздаяния — все эти очень серьезные вещи. Я спросила об этом матушку Маргариту. Она мне спокойно сказала: «Ну что же тебе об этом беспокоиться? Ты хорошая девочка, слушаешься маму и папу, можешь не волноваться». Милая, милая старая монахиня даже не подозревала, что значили для меня эти слова, подо мной как бы разверзлась преисподняя, потому что я ведь никого не слушалась: ни маму, ни папу. И даже когда они не замечали этого непослушания, то я-то знала! Это было одним из очень сильных переживаний. Передо мной впервые встала проблема греха и посмертия.
И последний взгляд на Хотьково: Троица, по шоссе гуляют жители окрестных деревень. Девушки в праздничных платьях из очень яркого атласа — зеленых, розовых, алых, голубых, плавно двигаются по шоссе, как пестрые разноцветные гирлянды цветов.
У нас жила няня. Она была именно такой, какими няни должны быть. Она воспитывала мою двоюродную сестру, потом двоюродного брата — детей маминой сестры, возилась со мной, а следом растила моего брата Юру. А затем нянчила дочку той самой двоюродной сестры. И умерла она в их семье как родной человек. Няню звали Евдокия — няня Дуня Карасева. Она была из Новгородской губернии. Деревня ее называлась Березовский Рядок, это около Бологого. Когда-то у нее был жених, солдат. Его убили в первую мировую. И няня осталась старой девой. Ее «личной жизнью» были мы, дети, которых она воспитывала.
Няня в нашей семье имела полное право голоса. Например, когда я захотела стать художником, больше всех против этого восставала она: «Барышне не годится ходить с грязными руками! У нее ручки должны быть беленькие и чистенькие. А это что? Вся в краске!»
Очень трудно было отучить няню называть маму Юлию Гавриловну барыней. Для нее это было естественно.
Маме не сиделось под Москвой — наверное, сказывалась цыганская кровь. Осенью 1925 года мы втроем — папа, мама и я — поехали на юг. Брату Юре было 3 года. Папа считал, что трехлетнему ребенку нельзя менять климат, и маленького Юрика отправили с няней в ее деревню, в тот самый Березовский Рядок.
В то время поезд на юг, а мы ехали до Туапсе, шел пять суток. Я спала на верхней полке. Это сейчас с таких полок ничего не видно, а тогда окна в вагонах были более узкими и высокими, и, лежа на животе на верхней полке, можно было прекрасно смотреть в окошко.
Однажды ранним утром папа тихонько трясет меня, спавшую на верхней полке, за плечо и молча, чтобы не разбудить маму, показывает в окно. На горизонте блистала сверкающая длинная-длинная серебряная полоса. Она была похожа на блистающий рыцарский меч — море! Сколько раз и каким разным я видела море потом: синим, голубым, желтым, серым, на Севере — почти белым. А это длинное серебряное сверкание навсегда осталось для меня образом моря. И второй момент — также в окне папа показывает мне на горизонте еще одно чудо: плавную, сложную, красивую, мягко-синюю линию гор.
Мы приехали в Туапсе и сели там на пароход. Это была древняя посудина, называвшаяся «Игнатий…» — фамилию я забыла. И вот мы поплыли. Дальше были ночь, шторм, качка. Кругом черным-черно, только грохочут волны с белыми верхушками. Глубокой ночью мы прибыли в Гагру. Пристать корабль не мог, поэтому к нему подъехали турецкие фелюги, большие широкие лодки, в которые помещалось много народу. Женщин швыряли в руки турецким гребцам, мужчины по очереди спускались по трапу. В эту очередь, конечно, встала и я, поскольку, начитавшись приключенческих романов, считала, что должна спускаться вместе с мужчинами. Из моего замысла ничего не вышло. Мужчинам я доходила до пояса, и матрос, увидев меня, взял на руки и бросил через борт, где меня подхватили другие сильные руки — турка-гребца. Мама была уже в лодке.
Вероятно, мы были после революции первыми «дачниками» на весь этот прелестный маленький городок. Никого не было, на пляже мы оказались совсем одни. Я уже хорошо плавала, научилась лет в шесть-семь. Мы с папой много гуляли. Позже, читая Александра Грина, я представляла именно таким гриновский городок, может быть, Зурбаган? Мы с папой поднялись наверх в полуразрушенный дворец принца Ольденбургского. Но папа сразу меня оттуда увел, потому что все стены были изрисованы непристойностями и все загажено. Так освобождающиеся трудящиеся расправлялись с тем, что не умели хранить. Но и без этого мест для прогулок было достаточно. Напоследок я получила что-то вроде теплового удара, а чуть раньше у меня по лицу проползла сколопендра, оставив красный след на щеке. Но это все — пустяки по сравнению с морем, с горами и очарованием этого городка.
А потом был Звенигород, где мы жили, по-моему, лета три подряд. Хочу рассказать, как мы туда ехали. Теперь ведь этого никто не знает. Переезжали на дачу так: нанималась подвода с лошадью или лошадьми — это такая гладкая без краев очень большая деревянная платформа на колесах. На нее грузились все вещи, которые надо было взять с собой. Мы брали даже рояль и еще много всякой всячины. Среди всего этого хозяйства садилась няня, и подвода отправлялась с Петровки в Звенигород. А мы в это время ехали поездом. В Звенигороде от вокзала добирались на извозчике. Обычно мы приезжали первыми и встречали няню с вещами. Пока мама, иногда папа, няня и все, кого нанимали, разгружали подводу, я уже пулей летела на улицу посмотреть, где есть девочки, мгновенно завязывались самые дружеские отношения, и следующим утром я уже носилась по Звенигороду во главе небольшого табуна девчонок.
Мы пели, гуляли по лесу, собирали грибы и ягоды, играли в городки. Это чудная игра, я ее очень люблю. Причем игра-то мужская, поэтому плохо играть невозможно. Того, кто плохо играл, просто больше не брали. И я лет в 12–13 научилась одним ударом выбивать фигуру.
А еще были спектакли. Для них находился то какой-нибудь недостроенный дом, то другая площадка. Спектакли наши были плохими: мы никак не могли понять, почему, пока мы репетируем на чердаке, скажем, «Золушку» или какую-нибудь сказку Андерсена, все прекрасно, а как только попадаем на такую импровизированную сцепу, никто не может слова выговорить. А все было просто. Мы не давали себе труда учить пьесу, просто брали тему и упоенно импровизировали на чердаках. А когда попадали на сцену, то все, что мы репетировали, вылетало из головы. Но как-то мы все-таки играли, пели, танцевали, публика сидела спокойно и была к нам снисходительна. А потом нас вели пить чай с пирожками или вареньем.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});