Алексей Мясников - Московские тюрьмы
Уши торчком. Чувствовалось, угадывалось, и практика подсказывала: живу теперь, как рыбка в аквариуме, блоха на лысине, сторожит по пятам глаз какого-нибудь майора Пронина. Под колпаком. Это значит, кому звоню, с кем вижусь — все под колпак. И, как нарочно, тянет к друзьям, хочется обойти всех. Но пришлось ограничить общение. Виделся только с теми, кто уж давно скомпрометирован моей дружбой, как Олег или Коля Филиппов, или с теми, кому нечего опасаться, как, например, художнику Вите Калинычеву — что он обо мне скажет: сколько мы бочек пива выпили? За это из их Союза, кажется, еще не выгоняют. Но звонит Миша Куштапин, симпатичный парень из журнала «Журналист», и я виляю, «не могу, не надо», потому что он в Грецию собирается, и наша встреча может ему повредить. Боб Чикин зовет на выходные на дачу — отказываемся, у Боба загранкомандировки, самый взлет профессиональной карьеры, лучше теперь ему от меня подальше. Будто чумной, прокаженный, уходил от встреч с близкими и любимыми, кого больше всех хотелось увидеть, но их больше всего и берег, чтоб не пала зараза.
Правда, не всегда удавалась. Никак, например, не смог увильнуть от Миши Куштапина. Он чего-то заподозрил, дошло до того, что на очередной звонок я ему прямо в трубку: обыск, допрос был. Вот, думаю, напугано. А он: «Сейчас же еду». А времени часов 11 вечера да еще с другом и коньяком. «Лучше бы ты в Грецию съездил, чем ко мне». Очень мечтал он, долго пробивался и недавно получил разрешение. Только рукой махнул. То ли стало ему безразлично, то ли уверен был, что этот визит не помешает. Дружок его мне не понравился. Слишком упорно корчил пьяного и молчал. Вроде он тассовский фотокорр, вроде Пушкин фамилия, я видел его с Мишей несколько раз. В этом году — весной на Мишином дне рождения, у Миши дома, где таинственным образом исчезла моя записная книжка. Может зря думаю, но ведь кто-то же спер мою книжку, и оба раза — тогда и сегодня — маячит фигура Пушкина. Потом следователь Кудрявцев с загадочной улыбкой назовет какую-то фамилию: «Знаю ли я такого-то?» Я ответил «не знаю», кажется, спрашивал он про этого Пушкина. Может, я ошибаюсь, грех напраслину городить, но поневоле задумаешься.
«Ограниченный контингент» знакомых заполнил всю оставшуюся неделю. Что ни вечер, то выпивка, а мы, если пьем, то досыта. Внутреннее напряжение, стресс, тревога со дня обыска. Курю много. Короче, прихватило меня в полночь с воскресенья на понедельник. Лежу к Наташе валетом, головой к «Телефункену» — слушаю, как обычно, передачу для полуночников по «Голосу». А самого, как часто последние дни, одолевают мысли о Шукшине, Володе Васильеве, Георгии Радове, Саше Усатове, Высоцком — разные люди, кто писатели, кто друзья, кого лично не знал, но родные, очень близкие и все они тяжело сокрушали меня внезапным уходом из жизни. Все от сердца. Шукшин в 1974 году, Саша Усатов в нынешнем январе, Высоцкий только что, но я одинаково и по сей день не мог согласиться с их смертью. Только Радову 60, остальные сорокалетние — они не должны были умирать. И дело не в возрасте. Каждый из них занимал опорное место в моей жизни. Слишком много надежд, ожиданий, много кровного они обвально унесли с собой. Слишком многое было связано с ними. Они продолжали жить во мне, часто снились, и в то же время чувствовал себя сиротливо, как дерево с обломанными ветвями, я вынужден был жить без них. Это было несправедливо: как же так — их нет, а я живу. Частенько казалось, что я не могу, мне незачем жить без них. Вот и сейчас такое наваждение: их сердце бьется в моей груди, так же как в их последние минуты. Я чувствую, как сводит его стальной судорогой, как чугунеет левая сторона и биение то замирает до ужаса, то колотит взбесившимся молотком. Я взлетаю и падаю, все выше и ниже, еще удар — и я либо улечу навсегда, либо провались в бездну. Изо всех сил стараюсь упорядочить дыхание, напрягаю волю, чтобы не думать или думать о чем-нибудь другом, пытаюсь вслушаться в радио, но они возвращаются и еще теснее обступают меня — Шукшин, Васильев, Радов, Усатов, Высоцкий. Их сердце не выдерживало во мне. Еще миг и оно лопнет, разорвется, ударит горячей волною кровь и затопит меня. Вдруг невыносимая тяжесть в тихих звуках приемника, они бы тотчас раздавили меня, если бы из последних сил не успел его выключить. Приступ дикого страха, ужаса, жар, прошибает пот, в стальной комок стремительно сжимается сердце. Это конец. «Наташа! Наташа!» — реву что есть мочи и не слышу себя. Наташа спит. Растолкать ее — не могу шевельнуться. Секунда — и все будет кончено. Отчаянного рывка едва хватило, чтобы шевельнуть пальцем ноги и коснуться Наташи. Она моментально проснулась и все увидела в свете настольной лампы. Острый дух валериановых капель. Сердце тикнуло, словно в раздумье: бить — не бить. Там, в груди, шла борьба, я недвижен, не спадает тяжелое жжение слева, долго не сохнет испарина на лбу. Так с час. Потом отступило. Первый раунд я выдержал.
С утра в поликлинику. Врач назначает кардиограмму на пятницу. Но в среду вечером поезд. Пишет записку, чтоб кардиограмму сделали утром в среду. Запретила пить и курить. «Может еще и кастрируете?» «Благодарите судьбу, что вы сюда сами пришли, а не увезли вас в реанимацию», — строго сказала женщина в белом.
Через аптеку — на работу. На душе штиль, полное умиротворение, покой и прозрачность. Не хочется ни пить, ни курить. В кармане вместо сигарет таблетки. Женя Руднев, кандидат, болезненно страдающий непрестижной ставкой м. н. с., после обеда выставил бутылку сухого. Я отказываюсь. Он удивляется: «Прокуратуру забыть не можешь? Брось». Стучу в грудь: «Мотор». «Ну, это серьезнее. Но что от сухого? Это на пользу». Составил компанию, запил таблетки вином. Кроме Жени и Нади в секторе никого. Признался им, чувство такое, будто этот стакан последний, прощальный. «А ты когда в отпуск?» «Послезавтра». «Так завтра день». «Конечно, отметим, если дадут». «Вон ты о чем! — сообразил Женя. — Брось ты голову забивать. Две недели прошло — что, они твоего отпуска ждут? И за что? Это ж ни в какие ворота». А сам еще наливает. Да, думаю, ни в какие ворота. Если по здравому смыслу. Но чувство откуда, предчувствие-то? По здравому смыслу и обыска не должно, а ведь был, изъяли.
Странные, невиданные сны были накануне обыска. Снилось, что я служу в армии, рядовым — дисциплина, неволя и подчинение. Истек срок дембеля, а меня держат, не отпускают. Или я в робе слесаря на аглофабрике, как 20 лет назад, только я не тот, а нынешний, и сам на знаю, куда, там приткнуться, и начальству неловко, не знают, что со мной делать. Стыдища. И так натурально, что мурашки по коже. Aрмия и завод, рядовой и рабочий — сны толкали меня обратно туда. Ужаснее снов я не видел, просыпался в кошмаре. Вот чего они привязались?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});