Александр Архангельский - Александр I
Последним, властно раздвинув круг и ближе всех продвинувшись к великому князю, появился на его «идейном» горизонте невеликий князь Адам Чарторыйский.
ГОД 1796. Весна.Трехчасовая беседа Александра с Чарторыйским. Великий князь признается, что не разделяет воззрений и правил Кабинета и Двора, называет заточенного Екатериной в крепость лидера польских повстанцев Костюшко великим человеком, который «защищал дело человечества и справедливости», хвалит Лагарпа; осуждая кровь Французской революции, желает, ей успеха.
«Происхождение Чарторыйского проложило бы ему путь к польскому престолу, если бы ему не помешала в том Императрица Екатерина. Он не забыл этого и обрек себя вечной ненависти к Русским, коих гнушается, к Императору, которого обманывает, к его министрам, которых презирает; но скрывая свои чувства, он один лишь знает свои намерения».
(Позднейший донос Дюрока министру тайной полиции Фуше, из Петербурга.[47])Чарторыйский в революционной Франции не бывал. Чарторыйский говорил об идеалах свободы так, как говорят о них те, от чьей воли свобода зависит. За Чарторыйским дядюшки не присматривали.
Дюрок не лгал. Потомок польских магнатов, униженных и разоренных последним разделом Польши, князь был воспитан, как положено, в ненависти и презрении к русским. Он говорил, что взгляды его были чисто республиканскими; возможно — чего на свете не бывает. Однако в жилах его (и он это слишком хорошо помнил) текла королевская кровь; однако род его был одним из древнейших в Польше; однако в позднейших «Записках» он не упустит случая подчеркнуть, что в детстве от опасной болезни его смог излечить лишь придворный доктор короля Станислава-Августа. (Какова кровь, таковы и болезни; каковы врачи, таковы и пациенты.) И в случае восстановления Отечества князь Адам мог рассчитывать на большее, чем Лагарп в случае победы антибернского восстания: низвергнутый король Станислав-Август был бездетен.
Беда заключалась в том, что вплоть до эпохи наполеоновских войн единственной силой, способной восстановить государственное тело Польши, была сила, его разрубившая, — Россия. Князь Адам понимал это. И как политик, умеющий пройти между Сциллой безыдеальности и Харибдой утопической эйфории, ценил шанс, который давала ему конфиденциальность с наследником русского престола. Впрочем, ближайшие планы его были проще и обозримее. Он был отправлен в Россию и определен на службу в русскую армию, чтобы ценой коллаборационизма вернуть имения, отобранные императрицей у его деда за пролитие русской крови. В этом отношении дружба с Александром Павловичем также сулила многое. На дворе стоял апрель 1796-го, Екатерина II здравствовала, Павел Петрович скрежетал зубами, все шло по плану.
ГОД 1796. Июнь. 25. Санкт-Петербург.У Марии Феодоровны и Павла Петровича рождается третий сын, нареченный Николаем — имя это тоже отсутствовало в мартирологах русского императорского дома. Восприемник — Александр Павлович.
«Голос у него бас… длиною он аршин без двух вершков, а руки немного поменьше моих».
(Екатерина II — Гримму.)Дитя равняется с царями… Он будет, будет славен, Душой Екатерине равен.
(Гаврила Державин. «На крещение Великого Николая Павловича», 1796 год.)«Новорожденный был назван Николаем. Смотря тогда на него, как он лежал в пеленках и кричал, утомленный обрядом крещения, весьма продолжительным в русской церкви, я не предвидел, что это слабое, миловидное существо, красивое, как и всякий здоровый ребенок, станет со временем бичом моего Отечества».
(Адам Чарторыйский. Мемуары.)«Я ОТ БАБУШКИ УШЕЛ…»
Великий князь талантливо вел назначенную ему бабушкой роль. Но, в отличие от Кочубея, не пылал романтической страстью к свободе; в отличие от Строганова — не рвался в бой за нее; в отличие от Чарторыйского — не посвящал каждую минуту жизни достижению патриотической цели, естественно сплавленной с личными амбициями. Он — играл. Он играл с ними в игру либерализма; он играл в бабушкином спектакле; он играл в кошки-мышки с отцом. И до конца серьезно относился лишь к одной возможности, одной перспективе — переиграть всех. А затем, с предписываемой правилами высокого сценического искусства грациозностью, склонив голову на правое плечо, плавно раскинув руки как бы для нежных объятий, неотрывно глядя в зал и мелко семеня на цыпочках, вовремя ускользнуть за кулисы. Ибо чем сильнее было давление бабушки, отца, Двора, обстоятельств, мыслей о судьбе царственного брата Людовика (все люди царской крови — братья) и воспоминаний о кончине царственного дедушки Петра Феодоровича Третьего, рассказов об ужасах Пугачевского восстания — тем отчетливее и радостнее становилась перспектива ухода.
Если бы в Законе Божием Александра наставлял не отец Андрей Сомборский, он, возможно, почерпнул бы эту идею из трогательного жития индийского царевича Иоасафа, которому старец Варлаам открыл сокровища христианской веры и который отверг все радости царской жизни ради сладкой муки сораспятия Христу. Но Александра наставлял отец Андрей. И потому жития благочестивого Иоасафа, над которым проливало слезы не одно поколение русских людей, он не знал.
Зато его хорошо учили Лагарп и Муравьев. А потому Александр помнил пример славного римского полководца Цинцинната, призванного из деревни принять обязанности диктатора и спасти Рим и после скоропостижной победы вернувшегося к деревенским трудам. И римского же императора-реформиста Диоклетиана, доходившего с армией до границ Рейна, подавившего восстание в Египте, завоевавшего Армению и Месопотамию, чтобы в 305 году по Рождестве Христовом отречься от престола и жить в огромном дворце в Солонах на побережье Далмации. Вероятно (хотя утверждать невозможно), знал он и книгу аббата Прево «Воспоминание знатного человека, удалившегося от мира». И совершенно достоверно известно, с каким удовольствием читал он новомодные сочинения в идиллическом роде, герои которых стройными рядами покидали пышные города и царственные чертоги ради уединения под мирным кровом сельской тишины.
Сохранилась учебная тетрадь великого князя за 1787–1789 годы; первое упражнение по русской грамматике, какое мы в ней находим, взято из идиллии «Обитатель предместья» Михаила Никитича Муравьева; открывалась же тетрадь рассуждением «О счастливых селянах».[48] Особо чтил он самого знаменитого швейцарского поэта той эпохи, Соломона Геснера, стараясь подражать его скромным, чистым, живущим естественной жизнью, знающим горести, но не ведающим отчаяния поселянам и поселянкам.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});