Горький пот войны - Юрий Васильевич Бондарев
– Иди-иди, а то сейчас, знаешь, залезут в окна – камни вынесут. – Дементьев, посмеиваясь, поблестел очками, двинулся к своей даче.
Как-то мы вдвоем шли по аллее.
Я спросил:
– Остаетесь в журнале, Александр Трифонович?
– Думаю вот. В деталях объяснить вам не могу. Выварка идет. Чтоб мясо от костей отделилось. В том, что происходит, большого ума не вижу.
– Слышал, как многие говорят – юбилейный год?
– Само слово «юбилей» к этому событию не подходит. Юб-би-лей – это умиленность, пышность ласковых, знаете, фраз, за которыми исчезает реальность. Вот так вот и будут целый год говорить всем реалистам. «Вы что же – праздник испортить хотите?» А пышность понравится многим, кому думать не хочется. Юбилей затянется надолго. Не на один год.
– А я думал сходить наверх, поговорить насчет своей повести, которую не печатают. Я говорю о «Родственниках».
– Бессмысленно. В частном случае никто ничего не решит. Я уж знаю. Понюхал эти коридоры. Ради всех вас, может быть. Знаете письмо о Байкале, подписанное полсотней академиков? Ну так вот. Не знаете?
– Не знаю подробностей.
– Подробности печальны. А что похудели? Работаете много? Курите?
– Курю. Иногда полторы пачки. А вы бросили?
Твардовский достал сигарету, помял ее в больших пальцах, закашлялся:
– И до двух пачек обходится.
Однажды он пришел на дачу с рукописью. Это было предисловие к девятитомному изданию Бунина и жесткий разговор, происшедший между нами, разделил нас надолго.
Однако истины ради надо сказать, что в посмертном собрании сочинений Твардовского уничижительных абзацев о последнем периоде в творчестве Бунина я не нашел.
Думаю, что в предсмертные свои дни он вышел из-под влияния цепко окружавших его пристрастных и критиков.
Солженицын
…Не могу пройти мимо некоторых обобщений, которые делает Солженицын по поводу русского народа.
Откуда этот антиславянизм? Право, ответ наводит на очень мрачные воспоминания, и в памяти встают зловещие параграфы немецкого плана «Ост». Великий титан Достоевский прошел не через семь, а через девять кругов ада, видел и ничтожное, и великое, испытал все, что даже немыслимо испытать человеку (ожидание смертной казни, ссылка, каторжные работы, падение личности), но ни в одном произведении не доходил до национального нигилизма. Наоборот, он любил человека и отрицал в нем плохое, и утверждал доброе, как и большинство великих писателей мировой литературы, исследуя характер своей нации. Достоевский находился в мучительных поисках бога в себе и вне себя.
Чувство злой неприязни, как будто он сводит счеты с целой нацией, обидевшей его, клокочет в Солженицыне, словно в вулкане. Он подозревает каждого русского в беспринципности, косности, приплюсовывая к ней стремление к легкой жизни и к власти, и как бы в восторге самоуничижения с неистовством рвет на себе рубаху, крича, что сам мог бы стать палачом. Вызывает также, мягко выражаясь, изумление его злой упрек Ивану Бунину только за то, что этот крупнейший писатель ХХ века остался до самой смерти русским и в эмиграции.
Солженицын, несмотря на свой серьезный возраст и опыт, не знает «до дна» русского характера и не знает характера «свободы» на Западе, с которым так часто сравнивает российскую жизнь…
Последние залпы
(повесть)
Завещаю в той жизни
Вам счастливыми быть
И родимой Отчизне
С честью дальше служить.
Горевать — горделиво,
Не клонясь головой.
Ликовать — не хвастливо
В час победы самой.
И беречь ее свято,
Братья, счастье свое —
В память воина-брата,
Что погиб за нее.
А. Твардовский 1В двенадцатом часу ночи капитан Новиков проверял посты.
Он шел по высоте в черной осенней тьме, над головой густо шумели вершины сосен. Острым северным холодом дуло с Карпат, вся высота гудела, точно гулко вибрировала под непрерывными ударами воздушных потоков. Пахло снегом.
Редкие ракеты извивались над немецкой передовой, сносимые ветром, догорали за темным полукружьем соседней высоты. В низине справа, где лежал польский город Касно, беззвучно вспыхивали, гасли неопределенные светы, как будто задувало их.
Молчали пулеметы.
Новиков не видел в темноте ни орудия, ни часовых, шел – руки в карманах, ветер неистово трепал полы шинели, – и странное чувство тоски, глухой затерянности в этих мрачных, холодных Карпатах охватывало его. Приступы тоски появлялись в последнюю неделю не раз – и всегда ночью, в короткие затишья, и объяснялись главным образом тем, что четыре дня назад, при взятии города Касно, батарея Новикова впервые потеряла девять человек сразу, в том числе командира взвода управления, и Новиков не мог простить себе этого.
– Часовой! – строго окликнул Новиков, останавливаясь, по звуку голосов угадывая впереди землянку первого взвода, вырытую в скате высоты.
Ответа не было.
– Часовой! – повторил он громче.
– А?
Что-то черное завозилось, шурша плащ-палаткой, возле входа в землянку, голос из темноты отозвался сдавленно:
– А! Кто тут?
– Что это за «а»? Черт бы драл! – выругался Новиков. – В прятки играете?
– Стой! Кто идет? – преувеличенно грозно выкрикнул часовой и щелкнул затвором автомата.
– Проснулись? Что там за колготня в землянке? – спросил Новиков недовольным тоном. – Что молчите?
– Овчинников чегой-то шумит, товарищ капитан, – робко кашлянув, забормотал часовой. – И чего они разоряются?
Новиков толкнул дверь в землянку.
Плотный гул голосов колыхался под низкими накатами. Среди дыма плавали фиолетовые огни немецких плошек, мутно проступали за столом и на