Мизиа Серт - Пожирательница гениев
Вдруг я снова вспомнила о его «вторниках». Никогда в эти дни он не ужинал у меня. Это были святые для него вечера. Малларме неизменно проводил их с Мари Манье[103] и бывшей натурщицей Мане, Мери Лоран[104] (она никогда не расставалась с парой голубей, которых носила с собой в клетке). Обе были здесь, на похоронах, мои враги, отнимавшие его у меня каждый вторник… Один бог знает, сколько нежных улыбок и маленьких хитростей пускала я в ход, чтобы развлечь его и помешать уйти!.. Всегда тщетно. И вот они здесь!.. Бедные женщины, они тоже были глубоко опечалены. И чета Мендес, погруженная в скорбь. Он, бледный до того, что становилось страшно. И все остальные, удрученные, подавленные горем…
Мы оставили Малларме покоиться на маленьком смиренном кладбище близ Вальвена и вернулись в Вилльнёв, — Вюйар, Руссель[105], Боннар, Ренуар, Лотрек, Воллар, Жоржетт Леблан[106], Мирбо, Коолюс, Элемир Бурж[107], Валлоттон, Метерлинк и Клод Террасс[108]. Вечером мы сидели за ужином, все ужасно голодные, с нервами, натянутыми до предела. Не знаю, какое слово было произнесено, но вдруг все разразились истерическим смехом. Я первая пришла в себя и ясно поняла, как чудовищен этот смех после утренней церемонии. «Ничего, Мизиа, — тихо сказал мне Ренуар, — не каждый день хоронят Малларме».
Гости не замедлили уехать из Вилльнёва, а я так нуждалась в тишине, что не пробовала их удержать. У нас остались только Вюйар и Лотрек. Лотрек писал мой большой портрет за пианино, который собирался назвать «Афинские руины». Он влюбился в эту пьесу Бетховена и заставлял меня бесконечно играть ее, уверяя, что она его вдохновляет. «Прекрасные «Руины»! Ах! Как прекрасны эти «Руины»! Еще раз «Руины», Мизиа!..» По десять раз в день мне приходилось играть эту пьесу.
А он, охваченный рвением, молча, долгие часы не отрываясь писал. Но я не могла удержаться от желания время от времени подойти и посмотреть, что у него получается. Я становилась действительно невыносимой, упрекая его за то, что глаза недостаточно велики, нос недостаточно мал, а шея не так длинна… Я так досаждала ему, что, как только портрет был закончен, он жестоко отомстил, написав злую карикатуру на обед у меня, на которой я изображена в виде хозяйки публичного дома[109].
Для Лотрека лето кончалось, когда открывался сезон охоты. Тогда он появлялся в дождевике лимонного цвета и зюйдвестке из того же материала, гордо поднятой надо лбом. В этом, как он считал, типично охотничьем костюме Лотрек начинал свой «охотничий» сезон, состоявший в том, что, несмотря на хромоту, обходил все бистро маленького городка, не пропуская ни одного. Каждую осень самая жалкая забегаловка в Вилльнёве видела крошечную и хрупкую фигурку Лотрека в желтом дождевике, занимающегося своей «охотой». Был еще один «вид спорта», которым он безупречно владел, к моему великому удовольствию. Правила его заключались в следующем: я садилась на землю в саду, прислонившись спиной к дереву, и с наслаждением погружалась в чтение, а Лотрек на корточках напротив меня, вооружившись кистью, щекотал мои ступни… Этот «экзерсиз», в котором моментами принимали участие и его пальцы, мог длиться часами. Я была на верху блаженства, а он утверждал, что рисует на моих ступнях воображаемые пейзажи… Мы оба были достаточно молоды, и Лотрек довольно часто придумывал неожиданные развлечения. Так, однажды утром, часов в одиннадцать, дом задрожал от внезапных выстрелов, доносившихся из его комнаты. Мы бросились по лестнице наверх и в ужасе ворвались к нему. Лотрек, сидя на кровати по-турецки, стрелял в паука, который в противоположном углу мирно плел свою паутину…
В Париже, где дело Дрейфуса, казалось, вызвало широковещательное пробуждение социального сознания, начался расцвет движений, лиг и ассоциаций с более или менее гуманитарными тенденциями. «Бесплатный хлеб», «Лига прав человека», «Искусство, несущее культуру в народ» рождались, организовывались, свирепствовали даже в салонах, куда они проникали, приправленные новым жаргоном и преувеличенным сочувствием к положению низших классов.
Эхо этой ажиотации дошло до меня в Вилльнёв, и я решила уехать раньше, чем обычно. Вюйар захотел в последний раз прогуляться по берегу Ионны. Мы вышли из дому, когда наступили сумерки. Вюйар повел меня вдоль реки, обрамленной высокими березами с серебристыми стволами. Помнится, мы не разговаривали. Он медленно шел по желтеющей траве, и я инстинктивно не нарушала его молчания. Быстро темнело, мы возвращались кратчайшим путем через свекольное поле. Под нашими ногами почва становилась неровной, я зацепилась ногой за корень и чуть не упала. Вюйар резко остановился, чтобы помочь мне сохранить равновесие. Наши взгляды вдруг встретились. Я видела в нарастающем мраке, как блестели его глаза. Он разразился рыданиями.
Прекраснее этого объяснения в любви мне никогда не делал ни один мужчина.
Позднее, когда годы притушили страсти ранней молодости, Вюйар, не имея смелости говорить о своих чувствах вслух, коснулся их в своих письмах:
«Я всегда был, — писал он мне, — очень робок с Вами, но доверие, уверенность в полном взаимопонимании ничего не теряли от того, что не были высказаны вслух. Теперь, когда мы так давно не видимся, я часто с горечью спрашиваю себя, остались ли они теми же. Ваша открытка мне ответила на это. О нет! Не нахожу в ней смешной эту мысль, я вижу в ней только Вашу привязанность. Я снова обязан этой радостью, — благодаря Вам, Мизиа, — старому Бетховену, радостью задумчивой и по-своему грустной, как все у него[110]. Но он так же взывает к здоровью и здравому смыслу, как и Вы, Мизиа, у которой их так много. Добрый Боннар сказал мне об этом много хорошего. Но каждый видит своими глазами и так, как ему нравится, воспринимает людей. Это мудрость, и нет другого способа спастись всем нам. Я завидую ему, мне бы хотелось, чтобы все мы могли думать так же. Мне иногда это удается, не часто, в лучезарные дни в этом уголке Нормандии, где я нашел покой и даже позволил себе немного расслабиться. Правда, слишком часто мучаюсь этим. Но все-таки не думаю, что мог стать самим собой, терзая своих друзей. Я бы так хотел, чтобы Вам стало хорошо и покойно. Если бы Вы были здесь, я бы молчал, веря, как прежде, что Вы услышите меня…»
Иногда он был убежден в существовании между нами телепатической связи: «…Вы опередили желание, которое вчера пришло мне на ум, но я боялся, что не будет времени Вам его высказать. Это лучше, чем беспроволочный телеграф. Но счастье, что Вы были здесь!.. Мне кажется, я теперь счастлив благодаря Вам. Я спокоен…»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});