Ирина Лукьянова - Чуковский
«Шестнадцати лет я ушел из дома, – рассказывал Корней Иванович Ольге Грудцовой. – Снял комнату, поселился один. Голодал. Если я знал, что сегодня удастся съесть початок кукурузы да еще обмакнутый в масло, – я был счастлив».
Что это было? Не то возрастной кризис, не то метафизический бунт в поисках себя, не то просто сила инерции и лени, а скорее все сразу: и острое переживание несправедливости, и детская безответственность, и обида на мир, и обычное подростковое желание делать еще хуже назло себе и другим. «Разгильдяйство мое продолжалось месяца три, даже больше, и за это время я раз навсегда всем своим сердцем увидел, какая смертельная скука с утра до вечера искать развлечений; я увидел, что быть шалопаем – это мучительный труд, что безделье не только позор, но и боль». Это говорит герой «Серебряного герба»; как все было на самом деле, всякий волен догадываться сам.
Внутренние терзания Коля прикрывал противной подростковой бравадой: большой мальчик ругался как биндюжник, наговорил маме «омерзительных грубостей» (возможно, вымещал на ней обиды за свою незаконнорожденность), ушел из дому, бродяжничал, спал на холодном песке у моря и лишь изредка, совсем оголодав, приходил обедать к Маланке. А мама, которую сын категорически не желал больше видеть, снабжала Маланку едой для него. Должно быть, такой опыт – опыт тоски, неприкаянности и отвращения к себе – тоже важен для становления личности. Наконец, согласно повести, блудный сын вернулся домой и радостно возобновил свои занятия – запоем читал и продолжал одолевать программу гимназии.
Трудно провести здесь границу между героем «Герба» и молодым Чуковским – его-то в период разброда и шатаний вряд ли так уж сильно занимали петушиные бои и гонщики на циклодроме. Его увлекали поэзия, философия, подростковые метания: я царь, я раб, я червь, я Бог, я тварь дрожащая или право имею. «Друзья моей матери жалеют меня, считают меня безнадежно погибшим. Они не знают, что тайно от всех сам я считаю себя великим философом, ибо, проглотив десятка два разнокалиберных книг – Шопенгауэра, Михайловского, Достоевского, Ницше, Дарвина, – я сочинил из этой мешанины какую-то несуразную теорию о самоцели в природе и считаю себя чуть ли не выше всех Кантов и Спиноз. Каждую свободную минуту я бегу в библиотеку, читаю запоем без всякого разбора и порядка – и Куно Фишера, и Лескова, и Чехова», – рассказывает Чуковский в статье «Как я стал писателем».
Юношеские дневники К. И. переполнены конспектами трудов по философии, экономике, эстетике: Маркс, Бельтов (Плеханов), Шестов, Пешехонов, Рескин; пересказы, комментарии, собственные мысли по поводу. «Разрушение общины тоже двухсторонний процесс». «Критикуя с точки зрения материализма борьбу идей современного общества, мы должны признать прогрессивной ту систему, которая представляет экономическую структуру ведущей к росту матерьяльных богатств». «Попадая в обращение, товары первым делом выставляют свою субстанцию». «Признаки нефтепроизводящего кризиса». «Узнай, что любит человек, и ты узнаешь его всего, целиком. Отсюда Рескин выводит, что наука вкуса – эстетика важнейшая, в своем роде единственная наука. Мне кажется, выдвигаемое им мерило наук глубоко неверно». «Отмечу еще то, что причиной философии Ницше выставляется исключительно его недуг. Про социальные причины ни гугу. Вы – свиньи, вы не были так больны, как Ницше, вы не выдержали бы и дня его страданий – как же вы смеете претендовать на понимание его!» «У Толстого проповедь довлеет себе. Его завлекает поэзия проповеди». «Кант порицал эвдемонистов за то, что они сводят долг на склонность». Таких конспектов и комментариев – много-много страниц.
Мальчик стал уже совсем большим и усатым. В своих и чужих воспоминаниях он всегда обтрепанный, часто голодный, плохо одетый. Периодически падает в обморок, скорее всего от недоедания; эти внезапные обмороки есть в его дневниках и прозе повсюду, от раннего детства до голодной зимы в послереволюционном Петрограде. Александра Бруштейн приводит по рассказу Чуковского его ежедневное меню тех времен: на копейку пшенной каши, еще на четыре – квас и хлеб.
Он всегда и всюду читает – в парке на скамейке, на улице, стоя под фонарем. Он настолько переполнен мыслями и стихами, что, как пишет Мирон Петровский, «чуть было не угодил в городские сумасшедшие из-за стихов, которые непрерывно бормотал, шагая по улице. Порой настолько забывался, что начинал громко декламировать онегинские строфы или монолог Ричарда, к неслыханному восторгу жадных до зрелищ одесситов». Матрос в порту дал ему книгу Уитмена – и Николай увидел, что понимает эту странную, ни на что не похожую, нерифмованную поэзию, и впервые стал переводить – и потом переводил его всю жизнь и всю жизнь писал о нем.
Он открыл для себя Чехова – «чеховские книги казались единственной правдой обо всем, что творилось вокруг». Чехов надолго – навсегда – стал для него мерилом человеческой правоты и душевной прямизны, постоянной темой. Уже в старости, сожалея о поспешном решении отдать статью о Чехове не тому журналу, которому она была обещана, он говорил, что поступил «не по-чеховски».
Молодость далеко не всегда так прекрасна, как ее малюют, Чуковский свою называл «мутной и раздребежженной». Он был уже взрослый, мыслящий индивид, уже читал необходимых такому индивиду Спенсера и Бокля, одолел Писарева, проникся передовыми идеями, стал размышлять – как и все прогрессивное юношество – о прогрессе, о путях развития России, об идеале, морали и конце века (век и впрямь подходил к концу)… и между тем оставался бастардом, незаконнорожденным, изгнанным из гимназии, лишенным социального положения. Теперь он зарабатывал уже не очисткой крыш и расклейкой афиш, а более умственными занятиями: давал уроки. Нынче это называют репетиторством. Будущего репетитора непременно спрашивали: кто ваш отец, как вас по отчеству… И мыслящий индивид готов был провалиться сквозь землю, и мямлил, и паясничал – «зовите меня просто Колей», и ненавидел своих мучителей и себя.
«Нынешний Евгений Онегин» с того и начинается, как «юноша убогий», названный Худым, читает в пивной Брунса газету: «его внимание манит одна четвертая страница», на которой давали объявления. «Две пары сухопарых строк – ему сулят урок, урок!..»
Дальше начинается мучительство: разговор с родителем потенциального ученика. В поэме с ненавистью изображаются кабинет с портретом Иоанна Кронштадского, мухи над блюдечком с ядом, лысый важный хозяин. «Худой (такое имя было / У юноши) стоит пред ним / И чует сердцем молодым, / Что небо злое не сулило / С достойной прибылью продать / Свои познанья в букве ять /…И начал тощими ногами / Он версты мерить каждый день, / И проверять его часами / Патрону щедрому не лень».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});