Города на бумаге. Жизнь Эмили Дикинсон - Доминик Фортье
Мы вышли из машины. Нигде ни души – ни зевак, ни прохожих, ни единой птицы. Ветер хлестал в лицо, распространяя в воздухе удушливый химический запах морской соли. Океан расстилался перед нами, как огромный серый штрихованный камень. Это было какое-то ненастоящее море.
Эмили, жительница полей, никогда не была на море.
Это зыбкое синее пространство страшит ее. Ей так хорошо и свободно внутри призмы, которую образует на стекле ее комнаты капля дождя, одна-единственная. Когда она думает об океане, то боится упасть в него, как падают, не удержавшись на краю скалы. Есть опасность слишком близко подойти к бесконечности.
Рассказывают, что сначала она почти перестала выбираться в деревню, потом ограничила свое жизненное пространство садом, чуть позднее уже не выходила из дома, редко спускалась с третьего этажа и, наконец, стала довольствоваться своей комнатой, покидая ее лишь в случае крайней необходимости. Но на самом деле она давно жила в куда меньшем пространстве: на клочке бумаги размером с ладонь.
И этот дом никто не мог у нее отнять.
* * *
Достаточно было набросать несколько фраз, а порой и несколько слов на листке бумаги, чтобы она почувствовала хотя бы недолгое облегчение, освобождение от чего-то неотложно-необходимого, пожирающего ее, что невозможно назвать и ощутить. Она спасена. А что это за катастрофа, от которой она пытается уберечь свои стихи: забвение, смерть, пожар, в который превратился мир, она и сама не могла бы сказать.
Когда страну раздирает братоубийственная война, Эмили словно рвется сама, клетка за клеткой. Она не понимает, как осмыслить эту гигантскую бойню, Бога, парящего над ней, сожженные дома и сады, калек и бездомных, поля, где спят прекрасные, словно куклы, юноши.
Эта страна перестала быть ее страной. Она вообще перестала быть, она вот-вот расколется, и сердце Эмили, ее слабое сердце посреди этой бури тоже медленно раскалывается на куски каждый вечер, а к утру его кое-как удается собрать вновь. Теперь она знает: орел каждый день прилетал клевать не печень Прометея.
* * *
На исходе дня Эмили выходит в сад. Среди листьев лежат последние солнечные лучи, словно на земле в беспорядке валяются медные трубы, брошенные ушедшими домой музыкантами какого-то безмолвного оркестра. Где-то неподалеку жгут костер из веток, и дым струится тонкой желтоватой змейкой на грядках среди тыкв, пузатых, как бурдюки: желтые, оранжевые, кремовые. По небу летят гуси, пронзая гортанным гоготом тишину, потом опять наступает безмолвие, словно медленно зарубцовывается рана.
В этот самый момент, стоя посреди осени, Эмили оказывается на слиянии двух вечностей – исчезающего лета и подступающей зимы. Стоять надо неподвижно, высоко подняв голову, чтобы не погрузиться ни в то ни в другое, но продолжать осторожно идти по тонкой травинке, как акробат по проволоке.
Через сто лет после смерти Эмили Дикинсон один монреальский поэт заметил:
Поэзия – это признак жизни, а не сама жизнь. Это пепел чего-то давно сгоревшего. Иногда вы можете ошибиться и принять пепел за огонь.
Велико искушение, обнаружив след или признак какой-нибудь вещи, пытаться воссоздать этот признак, а не саму вещь, то есть променять синицу в руках на журавля в небе. Гнаться за признаками успеха – но каковы они? Я уверена, что Эмили Дикинсон никогда не пыталась воссоздать пепел. Огонь? Возможно. Но я склонна думать, что когда Эмили шла, она даже не замечала костров, вспыхивающих за ее спиной, ведь ей нужно было поливать цветы.
Девушки из Маунт-Холиок выросли и стали женщинами. Большинство вышли замуж, почти у всех родились дети. Эмили видит, что никто из них не осуществил свою детскую мечту – ту самую, про которую они говорили вечером, сидя кружком в своих белых ночных сорочках, когда впереди еще была вся жизнь. Никто, кроме нее.
Она давно живет в своем нарисованном доме. Нельзя иметь одновременно и жизнь, и книги, – разве что выбрать книги раз и навсегда и вписать в них свою жизнь.
Ни в коей мере Эмили не завидует этим почтенным матронам, что живут должностями супругов, обустройством детской комнаты, беспокойством за малыша, который поздно начал ходить. Она лишь задается вопросом: куда пропали те юные девушки, куда исчезли их мечты? Как можно до такой степени измениться, но по-прежнему отзываться на то же имя?
Внезапно ей приходит в голову, что девушки до сих пор живут в Маунт-Холиок. И если она откроет дверь дортуара, то найдет их сидящими в белых ночных сорочках, с сияющими глазами, в золотистом круге лампы.
Покинув места, где когда-то жили, мы еще долго продолжаем в них оставаться. Проходя мимо квартиры, которую некогда занимала семья подруги, я по-прежнему слышу голоса ее детей. Каждый раз, оказавшись на улице Де Сувенир, я с трудом сдерживаюсь, чтобы не позвонить в дверь на третьем этаже, где мы с мужем прожили первые пять лет совместной жизни вместе с кошкой Фидо, сиамцем Пятницей и датским догом Виктором. Частичка меня абсолютно уверена, что мне ответит двадцатипятилетний круглолицый Фред без единой седой нити в волосах. Другая версия нас продолжает жить с Виктором в коттедже в Инн Си на мысе Элизабет. И в этот самый момент наш пес как раз там – лежит на своей подстилке, положив морду на огромные лапы. Он нас ждет. Эти разные «мы» в разных местах существуют одновременно.
Раннее детство и всю взрослую жизнь Эмили провела в Хомстеде. Само название наводит на мысль, что это воплощение понятия home – это больше, чем дом, это очаг; это больше, чем очаг, это пылающий в нем огонь. Как получилось, что во французском языке нет слова, обозначающего не просто место, где проживают, а место, где живут, где пульсирует сама жизнь?
В те времена в Хомстеде и Эвергринсе еще много гостей. Дом привлекает лучшее общество Амхерста и не только – адвокаты, преуспевающие коммерсанты, пасторы, даже издатели… Они приходят поиграть на пианино, попеть и весело поболтать.
Сам по себе Сэмюэль Боулз был бы обычным человеком, таким же как другие (если бы другие тоже являлись собственниками влиятельной газеты «Спригфилд Репабликэн»). Но вес ему придавала даже не газета, а то, что