Эдвард Радзинский - Иосиф Сталин. Гибель богов
Когда они ушли, Коба приказал Ежову:
– Чтоб сегодня же у них был душ, чистое белье. Книги, какие попросят. К Зиновьеву – хорошего врача, у него явно разгулялась астма… На процессе они не должны выглядеть изнуренными. Своих держиморд научи обращаться соответственно со старыми членами партии. Если они будут недовольны, расстреляем твоих. Короче, создай санаторий заслуженным товарищам. Ну все, свободны. Да, забыл… Как будешь формулировать приговоры?
– Я думаю объявить им сначала все-таки высшую меру. Уже потом – «учитывая их заслуги в революционном движении, заменить расстрел…»
– Какой мудак! – мрачно оборвал Коба. – И этот не может забыть! Ягода номер два! Когда ж избавимся от идолопоклонства?!
– Но вы же сказали, товарищ Сталин… – промямлил Ежов.
– Это не я сказал. Это жалостливый старый партиец во мне сказал! А ты – закон! Молодая поросль партии!
Ежов ушел, мы с Авелем сидели молча. Мы оба хорошо знали Кобу. Коба их ненавидел. А если он ненавидит, то пока не убьет… не только их самих, но и всех родственников до пятого колена… последнюю слепую прабабушку, он не успокоится. Я молчал именно потому, что хорошо знал Кобу… и Авеля.
Я был уверен: Авель не выдержит, заговорит. И он заговорил по-грузински:
– Коба, то, что ты задумал, нам не нравится…
– «Нам»? Он, по-моему, молчит. Так, Фудзи? – Коба яростно глядел прямо мне в глаза.
Я… кивнул.
– Говори за себя, Авель.
– Мне не нравится. Мне кажется – довольно! Прости их, Коба, ведь мы все старые большевики.
– Я как-то уже говорил вам, товарищ Енукидзе, что меня смущает этот термин – «старый большевик». Большевик всегда должен быть молодым и… новым. Новейшим! И если он перестал быть таковым, пусть уходит на покой. Иначе – зашибем! – Вдруг он заорал: – Запомни, мудак! Фудзи молчит не потому, что боится. А потому, что помнит: кто не с Кобой – тот против Кобы! Ты же забыл, что такое друг! И вообще – чего расселись? Пошли вон, старые большевики! На хуй – оба!
Прошла неделя. Каково же было мое изумление, когда Коба мне сказал:
– Представляешь, Зиновьев упомянул Бухарчика… – (назвал Бухарчиком, как нежно звал того Ильич), – будто Николай с ними сотрудничал. – И уставился на меня.
Я молчал. Он продолжил:
– А Каменев про Енукидзе поведал… Оказывается, он тоже был с ними. Потом, правда, попросил вычеркнуть. Неужто все они в одном клубке? – И опять пристальный взгляд – на меня. – Неужели и Авель? Неужели возможно? Но если возможно, значит, не исключено? Екатерина говорила: «Лучше помиловать девять виновных, чем казнить одного невинного…» Но мы – революционеры, окруженные врагами. Мы единственная в мире крепость социализма, которую я стерегу, и я за нее отвечаю… И с уверенностью говорю тебе, Фудзи. – Он зашептал: – У нас, к сожалению, должно быть наоборот. Для начала Авеля погоним из Москвы поганой метлой. Секретарь ВЦИК – это не для него. Отправим его на родину. Пусть поработает Председателем Закавказского ЦИК, пока НКВД разберется… – Желтые глаза вновь буравили меня. В них я прочел его любимое: кто не со мной, тот против меня.
Я все молчал. Он улыбнулся.
– Товарищ американский посол устраивает бал… Решил показать нам шик… Погляди, что там будет и, главное, кто там будет… из наших мудаков. Твой друг Бухарчик… – (я был с ним едва знаком!) – наверняка припрется. Уж послушай, что он там наговорит. Точнее, что они все наговорят.
Он брезгливо протянул мне приглашение в посольство на имя какого-то Муравьева.
…Все последнее время он предлагал мне быть заурядным стукачом. Но я старался не понимать этого.
Бал у сатаны
Это и был тот бал, который они так долго готовили. По Москве шел слух, что затевалось нечто невероятное…
…В холле уже танцевали. Как тогда в особняке НКВД, здесь была волнующая полутьма, и лучи прожектора, все время меняя цвета, выхватывали из темноты кружащиеся пары.
Надо признать, особняк был декорирован фантастически. Холл украшен живыми тюльпанами. Слышался шорох крыльев – по нему порхали… настоящие птицы! Взлетали над танцующими, садились на люстры. Двери в залу были распахнуты. У входа – русские народные костюмы: музыканты, одетые в алые косоворотки и лакированные сапоги, удало выворачивали гармони. По углам огромной залы – настоящие высокие березы в кадках. Около них – клетки, в которых испуганно блеяли козы, заливались, кукарекали куры. В сарафанах и кокошниках суетились рядом «птичницы». Вся эта декорация называлась «Россия колхозная» (поклон в сторону Кобы). Под потолком над колхозной, льстиво изобильной Россией летали, бились о стены ошалевшие птицы.
В центре столовой – накрытые столы. Между ними неторопливо разгуливали вперевалку огромная медведица и её детеныш, маленький Мишка. Пара была величественно спокойна. Здесь же, стараясь держаться от них на расстоянии, прохаживались не желавшие танцевать гости.
Вдруг за спиной я услышал русскую речь. Обернулся и увидел… Паукера и Ворошилова. Они не обратили на меня внимания – не узнали.
– А вот и наши приглашенные пожаловали! Конечно, цвет оппозиции – не могли не посетить капиталистов, – сказал Паукер.
В зал вошел Бухарин в старомодном сюртуке. За ним – Радек в туристском костюме, желая тем самым, видимо, эпатировать капиталистов.
– …И наш Наполеончик… Смотри, оказывается, они все дружат, – весело объявил Паукер.
В зале появились два маршала, оба в мундирах и в орденах, – красавец Тухачевский и кряжистый Егоров, следом – застенчиво крутивший ус Буденный. Потом один за другим вошла театральная элита. Стремительно пронесся седой петушиный хохолок – Мейерхольд. Тяжело ступал мужиковатый Немирович-Данченко и за ним, почти танцуя, – элегантный, фрачный Таиров.
Все были без жен и почему-то столпились – группа военных и группа интеллигенции.
– Ильич любил называть интеллигенцию «блядями», – веселился Паукер.
– Они и есть, – мрачно ответил Ворошилов.
В этой группе фраков бросался в глаза своим траурно-черным костюмом высокий мужчина с копной серых, зачесанных назад волос. Он часто беспокойно, нервно озирался. Рядом стояла черноволосая красавица в белом платье с бледно-розовыми цветами. Будто успокаивая, она поглаживала его руку.
– Кто это? – спросил Ворошилов.
– Булгаков, писатель. Контра. А жена у него – такую стоит… – (Паукер был гомик, но для маскировки изображал из себя сексуального маньяка.) – Модный был раньше, контра, теперь не у дел. «Дни Турбиных» во МХАТе не видел? С душком пьеса. Но товарищу Сталину понравилась игра актеров… Однако поиграли – и хватит! Сняли пьесу! «И прослезился», – непонятно в связи с чем добавил Паукер и захохотал. (Только потом я узнал, что это была знаменитая реплика из «Дней Турбиных».)