Александр Подрабинек - Диссиденты
Я был рад за своего соседа, но как только его увели, в камере похолодало. Присутствие даже одного лишнего человека делает камеру заметно теплее.
Я занимался самовнушением. Убеждал себя, что мне тепло. Через пару недель начало получаться. Мне действительно становилось теплее! Это было настолько удивительно, что я окончательно поверил в свои гипнотические способности. Мне и прежде случалось заниматься гипнозом, это умение я, вероятно, унаследовал от отца. У меня довольно успешно получалось гипнотизировать на воле, а в тюрьме я даже лечил таким образом зубную боль своим сокамерникам. Разумеется, я только на некоторое время снимал боль, а не вылечивал зубы. Теперь же я испытывал свои способности на себе.
Я был в восторге! Я приказывал своему телу быть в тепле, и ему было тепло. Засыпая, я внушал себе, что в камере тепло, и отлично спал всю ночь, не просыпаясь от холода. Утром я командовал своему телу разогреться, и этого хватало на весь день. Я валялся на скамейке, чуть не мурлыча от удовольствия. Изо рта шел пар, а мне было жарко!
Через несколько дней такой беззаботной жизни я как-то заметил, что забыл утром дать себе установку на согревание, а мне все равно тепло. Как же так, начал думать я, либо одного самовнушения мне хватает очень надолго, либо оно здесь вообще ни при чем. Но что значит, что мне тепло? Это значит, что температура тела повышена. Но если она повышена безо всякой моей помощи, то это значит…
Меня вдруг так пронзила эта догадка, что я вскочил со скамейки и заметался по камере. Какое, к черту, самовнушение! Какой самогипноз! У меня весь день и всю ночь равномерно повышена температура. У меня хроническая инфекция, но при этом ничего не болит и не беспокоит. Субфебрильная лихорадка. Какой я дурак! Это же туберкулез!
У меня плохая наследственность. Мой дед по материнской линии, железнодорожный инженер, умер в молодости от чахотки. Маме было тогда два года. Другой мой дед был профессиональным революционером в Бессарабии, участвовал в революции в Мексике, был большевиком и политэмигрантом, жил во Франции и Бельгии, был членом ЦК Французской компартии, потом вернулся с семьей в Россию, и его расстреляли в 1938 году как врага народа. Итак, один дед умер в молодости от туберкулеза, другой погиб на Бутовском полигоне от чекистской пули. Теперь я сижу в тюрьме, и у меня туберкулез. Лучше не придумаешь!
На следующий день мне удалось записаться к лепиле. Мне назначили бактериологический анализ мокроты и рентген легких. Для этого меня надо было вывести на территорию лагеря в санчасть, но из ШИЗО в санчасть не выводили. Мне пришлось ждать еще недели две окончания карцерного срока.
Процесс между тем развивался, а никаких лекарств я не получал. Я по-прежнему согревался внутренним теплом, уже, впрочем, не слишком радуясь такому повороту событий. Мне стало все равно. Сидеть горячим в холодной камере было настолько хорошо, что мной овладели апатия и фатализм. Будь что будет, думал я. Может быть, мне на роду написано умереть смертью либо одного деда, либо другого.
Тем временем у меня отчего-то распухло левое колено, и нога перестала сгибаться. К этому добавились жжение во рту, боли в сердце и ломота в паху. Что это за напасти все сразу, думал я, стараясь относиться к своим болячкам отстраненно. От постоянно повышенной температуры мозги у меня окончательно затуманились, и я не мог понять простой вещи: у меня начинается генерализованный туберкулезный процесс.
Как только меня вернули в ПКТ, так на следующий день повели в санчасть. Я уже год не был на улице. Вольная лагерная жизнь произвела на меня сильное впечатление. Больше всего меня поразила молодая зеленая травка под ногами, и я, не удержавшись, сорвал себе пучок. Ходить по земле было здорово. Ощущать ветерок на щеках – очень непривычно. Триста метров от ПКТ до санчасти дали мне массу новых впечатлений. Проходившие мимо зэки смотрели на меня как-то странно и участливо, но подходить не решались – меня вели под конвоем двое надзирателей.
Причину таких странных взглядов я понял, когда пришел в санчасть и взглянул в зеркало. Я узнал себя только по глазам. Вид у меня был совершенно уродский. Обтянутые кожей кости неузнаваемо исказили лицо. Глаза впали. Зубы торчали из провалившихся десен в разные стороны. Кожа на лице – бумажно-белая и дряблая. Меня поставили на весы, и я успел заметить, что большая гиря стоит на сорока килограммах. Маленькую разглядеть не удалось. Мною вполне можно было пугать маленьких непослушных детей.
Анализ мокроты на туберкулезную палочку занимал месяц или два. Это не было волокитой тюремных эскулапов – просто палочка Коха в посеве растет очень медленно. Если зэк не харкает кровью и не заражает окружающих, начальство ни о чем не беспокоится.
С каждым днем мне становилось все хуже. Температура держалась на 38 градусах, я слабел и с трудом волочил левую ногу. Врач уже сама приходила на обход в ПКТ и вызывала меня, не дожидаясь, что я к ней запишусь. Она мерила мне температуру и каждый раз убеждалась, что лучше мне не становится. Я решил ускорить госпитализацию, добавив ей тревоги за мое состояние, – я вспомнил и повторил удачную симуляцию, испробованную во время призыва в армию.
Алка бомбардировала лагерь, МВД и прокуратуру письмами и заявлениями; туда же приходили и многочисленные запросы из-за границы – от «Комитета защиты братьев Подрабинеков», из «Международной амнистии» и других правозащитных организаций. Никому из начальства не хотелось в случае скандала отвечать за меня. Предпочтительнее было спихнуть меня под чужую ответственность. Никто не мог с уверенностью сказать, сколько мне осталось жить. Они заторопились и не стали ждать результатов бактериологического анализа. Меня решили госпитализировать без окончательного диагноза.
В июне меня вызвали на этап с вещами, посадили в воронок и повезли в Табагу. Конвой был мне знаком – тот самый лейтенант, который не дал мне замерзнуть на якутском аэродроме и принял незаконную передачу от Алки. Он меня не узнал, и, когда я ему о себе напомнил, он еще некоторое время недоуменно смотрел на меня, не веря, что я так изменился. Потом рассказал, какие у него были неприятности из-за той злополучной Алкиной передачи, которую он взялся передать мне в Якутском аэропорту.
Ехали долго. На меня нахлынула другая, совсем забытая жизнь: запах дорожной пыли, мелькание зеленых деревьев за окном, задувающий в машину летний ветер, ощущение движения и скорости. Вдруг обнаружилось, что мир на самом деле гораздо больше тюремной камеры, к которой я уже так привык.
Машина тем временем тряслась по кочкам и ухабинам разбитой грунтовой дороги. Как ни прекрасен был мир вокруг, а я мучился – сидеть на костях было невыносимо. Весь путь я стоял на одной ноге, полусогнувшись и держась руками за решетку двери.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});