Бенедикт Сарнов - Скуки не было. Вторая книга воспоминаний
Кроме этих двух версий (агент охранки, действовавший по ее заданию, и — революционер-одиночка, обманувший охранку и использовавший ее в своих целях) была еще и третья, состоявшая в том, что предательство Богрова было выявлено его товарищами по партии, состоялся партийный суд, по решению которого Богров должен был покончить с собой, чтобы избежать казни. По этой версии покушение на премьера стало для него как бы формой самоубийства (решение партийного суда было выполнено), а с другой — попыткой реабилитировать себя в глазах товарищей.
* * *Солженицын решительно отметает ВСЕ эти версии и предлагает свою, не имеющую с ними ничего общего.
У него Богров убивает Столыпина как еврей. И не по каким-нибудь конкретным, обусловленным тогдашними событиями еврейским побуждениям (скажем, мстя за дело Бейлиса или погромы), а потому, что толкает его на это убийство «трехтысячелетний зов» еврейской истории. И выбирает он в качестве жертвы именно Столыпина, потому что главная, сокровенная его цель состоит в том, чтобы выстрелить в самое сердце России. Столыпин выбран им как самый крупный человек тогдашней России, единственная, последняя её надежда. Роковым своим выстрелом именно он, Богров, обрек страну на все будущие её несчастья. Две пули, выпущенные из его пистолета в 1911 году, изменили ход истории, предопределили и февраль, и октябрь 17-го, и гражданскую войну, и сталинский Гулаг — всё, всё было заложено и предопределено уже тогда, этим богровским выстрелом.
Вот об этом я и говорил в той передаче на радио «Свобода», которую отметил в своем «Непродёре» задетый ею за живое Солженицын.
При том, что все точки над «i» в той передаче были уже поставлены, отношение мое к Александру Исаевичу и тогда еще оставалось двойственным, о чем может свидетельствовать такой — хорошо запомнившийся мне — разговор.
Когда передача была записана и уже прошла в эфире, я стоял в коридоре радиостанции с несколькими ее сотрудниками. Зашла речь о Солженицыне, и кто-то из них (кажется, Матусевич), обращаясь ко мне, сказал:
— Здорово вы вчера ему выдали!
Меня этот комплимент отнюдь не обрадовал, скорее смутил. Во всяком случае, повел я себя примерно так же, как в том разговоре с Прилежаевой: хотел защитить Исаича, сказать, что на самом деле не все с ним так просто. И, не очень ловко пытаясь это выразить, пробормотал:
— Что ни говори, а человек он крупный.
— Он? Крупный?! — искренне изумился мой собеседник. — Да знали бы вы, какой это мелкий человек! Как он интриговал, чтобы мы не взяли на работу Шрагина!
Реплика эта — хоть, как видите, я ее и запомнил, — большого впечатления на меня тоже не произвела.
Не то чтобы я ей не поверил. Поверил. Ни на секунду не усомнился, что так оно, наверно, и было. Но все равно остался при своем. И вот почему.
Слова «крупный» и «мелкий», вообще-то говоря, — антонимы. Но в данном случае дело обстояло иначе. Вся штука тут была в том, что мое «крупный» и его «мелкий» лежало в разных плоскостях. Примерно так же, как в прелестном диалоге двух персонажей пьесы Чапека «Средство Макропулоса»: влюбленного в героев великой французской революции Витека и знавшей всех их лично главной героини пьесы — Эмилии:
Эмилия. Марат? Это тот депутат с вечно потными руками?
Витек. Потными руками? Неправда!
Эмилия. Помню, помню. У него были руки, как лягушки. Брр…
Витек. Нет, нет, это недоразумение. Простите, этого о нем нигде не сказано!
Эмилия. Да я-то знаю. А как звали того, высокого, с лицом в оспинах?. Ну, которому отрубили голову..
Витек. Дантон?
Эмилия. Да, да Он был еще хуже.
Витек. Чем же?
Эмилия. Да у него все зубы были гнилые. Пренеприятный человек.
Витек (в волнении). Простите — так нельзя говорить. Это не исторический подход. У Дантона… у него не было гнилых зубов. Вы не можете этого доказать. А если бы и были, дело совсем не в этом.
Эмилия. Как не в этом? Да ведь с ним было противно разговаривать.
Витек. Простите, я не могу с вами согласиться. Дантон… и вдруг такие слова!
В отличие от Витека, который не желал поверить, что у Марата были потные руки, а у Дантона гнилые зубы, я сразу поверил, что в истории с Шрагиным Солженицын вел себя нехорошо. Но в полном с ним (Витеком) согласии полагал, что «дело совсем не в этом», потому что это — «не исторический подход».
Как бы ни выглядел Александр Исаевич во всех этих ихних эмигрантских дрязгах, я — тогда — не мог думать о нем как о мелком человеке.
Да, он демонизирует убийцу Столыпина Богрова, изображая его чуть ли не главным виновником всех бед, обрушившихся на Россию в XX веке. Да, он написал в своем «Архипелаге», что истинным создателем системы сталинских лагерей был не «лучший друг чекистов», а Нафталий Аронович Френкель, турецкий еврей, родившийся в Константинополе и некоторое время наслаждавшийся там «сладко-тревожной жизнью коммерсанта». Но «какая-то роковая сила влекла его к красной державе». Свой портрет этого мрачного демона «ГУЛАГа» Солженицын заключает такой фразой: «Мне представляется, что он ненавидел эту страну». Вот, значит, какова была природа той «роковой силы»: тайная ненависть к России, сладострастное желание как можно лучше послужить делу ее гибели.
Чушь, конечно! Фантастический антисемитский бред!
Но мало ли и еще более крупных людей были фанатичными антисемитами? Разве не написал Достоевский, что —
Бисмарки, Биконсфильды, Французская республика и Гамбетта и т. д., все это, как сила, один только мираж. Господин и им, и всему, и Европе один только жид и его банк… А когда погибнет все богатство Европы, останется банк жида, Антихрист придет и станет на безначалии.
Как мог я считать Солженицына мелким человеком? Ведь при мне, на моих глазах он в одиночку сражался с могущественной ядерной державой. Он прошел войну, лагерь, одолел смертельную болезнь и сумел открыть миру правду о кошмаре сталинского «ГУЛАГа». А какой это великий труженик! Даже не найдя в себе силы прочесть все эти его «Узлы», я не мог не изумляться одному только количеству написанных им страниц.
И вот этот титан, этот гигант, этот новый Давид, победивший Голиафа, — мелкий человек?
Нет, я не мог это принять. Не мог с этим согласиться. Не мог в это поверить.
8
А вот какую историю вспомнил однажды в разговоре со мной Фима Эткинд. (О том, как случилось, что Ефим Григорьевич стал для меня «Фимой», я обязательно еще расскажу.)
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});