Ольга Матич - Записки русской американки. Семейные хроники и случайные встречи
Этот сон всегда связан с памятью. Иногда мне снится вымышленный Лондон или Петербург. В последнее время это вымышленный Лос-Анджелес, который лежит за пределами Университета Южной Калифорнии. Вчерашний сон, видимо, был навеян Блейнхемским лабиринтом и рассказом Татьяны о том, как она парит над собой на операционном столе, которые я вспоминала.
В одну из наших последних встреч я показала Тане мой любимый аспирантский проект – «Mapping Petersburg». Это большой сайт (гипертекст), «выросший» из романа Андрея Белого «Петербург», состоит из тринадцати взаимосвязанных, то есть интерактивных, маршрутов по Петербургу начала ХХ века – его материальной культуре, художественной и повседневной жизни[590]. По виртуальному Петербургу можно гулять часами – в нем можно заблудиться, что является одним из характерных приключений, когда пользователь Интернета не может восстановить изначальную точку, из которой он начал фланировать. Демонстрируя наш сайт на конференции по Белому (2015), я закончила показ словами, отчасти слукавив, что я в нем заблудилась – забыла, где начала свою прогулку по виртуальному Петербургу. Ведь это и есть один из возможных результатов прогулок по реальному городу. К тому же заблудиться во сне – один из известных сонных лейтмотивов, что в моем случае иногда приводит к блужданию по замечательно красивым местам, из которых создается незабываемый сонный коллаж.
Виктор Живов, или Моя московская семья
К удивлению Живовых, я пошла на Красную площадь 7 ноября 1991 года. Там собрались люди самых разных убеждений и стилей: по одну сторону текшего по площади ручья (ночью прошел дождь) стояли немолодые женщины с красными цветками на лацканах и красными флажками в руках, праздновавшие день революции, по другую молодые ребята в черном пели что-то радикальное. У того, кто играл на гитаре, в мочку была воткнута английская булавка. Между ними началась перепалка: женщины стыдили молодежь за якобы непристойное поведение, говоря им о «ленинских принципах». Парень с булавкой спросил женщину в красном берете: «Кто тебе подарил красный берет? Ленин?», на что та ответила: «А почему у тебя булавка в ухе?» Вдруг по площади промаршировали одетые в белые косоворотки молодые люди с русским флагом; один из них скомандовал: «Остановиться», затем все драматически стали на колени, перекрестились и запели «Боже, царя храни». Закончив свой перформанс, мальчики, изображавшие «белогвардейцев» (так я их для себя определила), ушли так же стремительно, как появились. Разумеется, на площади стояли сторонники Ельцина с плакатами, но значительно больше людей собралось вокруг человека, с большим пафосом произносившего речь. Среди прочего он говорил, что русские солдаты с какой-то миссией (какой не помню) дойдут до Индийского океана – это через два месяца после падения Советского Союза! Я спросила стоявшего рядом мужчину, кто это; тот ответил: «Мать русская, а отец юрист», и добавил, что имени и фамилии не помнит[591].
Владимир Жириновский в душе. Обложка New York Times Magazine (19.06.1994)
Вместо дня революции состоялся постреволюционный карнавал, где коммунисты, вспоминавшие великое советское прошлое, столкнулись с панками (а может быть, и с будущими скинхедами), мелькнули юные монархисты, стояли сторонники новой власти, а в центре внимания оказался Жириновский. Об этом я вскоре узнала от Вити Живова, заодно объяснившего мне, что «юрист» в данном случае означает «еврей». При всей театральности действо на Красной площади стало предвестьем идеологических конфликтов в России, которые так волновали Виктора Марковича.
Той осенью, когда я занималась в российских архивах, Живовы стали моей московской семьей; они остаются ею до сих пор, несмотря на смерть Вити в 2013 году. Мне его очень не хватает.
В том же 1991 году я повела Витю, большого знатока и любителя живописи, в Третьяковскую галерею на Крымском Валу, которую для себя тогда открыла. Мне хотелось убедить его в том, что там не сплошной соцреализм, но и лучшая в мире коллекция российской живописи и скульптуры периода авангарда. В другой раз мы с Витей и его женой Машей Поливановой осмотрели недавно открывшуюся экспозицию постсоветского искусства; на этой фотографии Виктор Маркович стал частью скульптурной группы участников Ялтинской конференции.
В. М. Живов. Новая Третьяковская галерея (1991)
* * *Витя Живов был открыт новому. Этим отличалась и его научная жизнь. Последней его книгой, законченной буквально за месяц до смерти, была «История русской письменности», над которой он работал двадцать лет и которая завершила его магистральный (основной) путь в языкознании. Этот двухтомник должен скоро выйти, но дописать книгу о грехе и спасении в русской духовности Витя не успел. Эта тема была его главным научным увлечением в течение десяти с лишним лет; он уже давно начал работать в культурологическом русле – в последние годы его все больше привлекали идеи таких ученых, как Макс Вебер, Мишель Фуко, Райнхарт Козеллек, Пьер Бурдье, и то, что называется «cultural studies», в особенности понятие «дисциплинарной революции» и ее применение к русской культуре. Отчасти с этих позиций Живов рассматривал и православную культуру, в которой видел роковые недостатки, чьи истоки находил в неудавшейся дисциплинарной революции в России Нового времени. При этом, если заходил разговор о «выборе веры», Витя отдавал предпочтение православию перед католичеством и протестантизмом – за милосердие и необусловленность жесткими правилами: спасение не по правилам, а по милосердию Божию. Пусть и не безоговорочно, он применял те же дисциплинарные категории в рассуждениях о российских истории и современности.
Как отметил в некрологе Сережа Иванов, Витя поразительным образом совмещал интеллектуальную серьезность и научную плодотворность с полемическим задором и дурашливостью, с легкостью переходил от серьезного обсуждения к травестированию серьезного. В сочетании с его внутренней моложавостью эти черты привлекали к нему людей помоложе, к которым он сам инстинктивно тянулся. Так, в Москве он подружился с византологом Сергеем Ивановым и журналистом-политологом Марией Липман, а в Беркли, где он стал профессором Калифорнийского университета, – с их старым приятелем, историком Юрием Слезкиным. Более молодые друзья Вити (но не только они) любили его склонность к артистичной шутливости и иронии, которыми он иногда разнообразил благопристойное поведение, и тут нельзя не вспомнить памятное его друзьям кукареканье. Однажды в ответ на мой вызов Витя закукарекал в благопристойном ресторане на берегу Тихого океана; этот перформанс, не говоря уже о его бороде, произвел должный эффект. Посетители, скорее всего, приняли его за немного чокнутого стареющего хиппи, решившего поэпатировать местную буржуазию. Витю я не только любила, но он мне нравился – в том числе потому, что отличался от других.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});