Михаил Громов - Чехов
Здесь все бездомны, никто не находит себе места — ни Раневская, которую ждут в Париже, ни Епиходов, постоянно носящий с собой револьвер, ни Аня с Трофимовым, спешащие в завтрашний день, ни Лопахин, купивший на снос эго имение, переполненное памятью о прошлом, ни Шарлотта: «А откуда я и кто я — не знаю…» Ни старый дом, ни вишневый сад никому уже не нужны и, главное, никому не милы.
17 января, когда пьеса была впервые поставлена, в антракте после 3-го действия происходило чествование Чехова: 25-летие литературной деятельности. Юбиляра приветствовали театральные деятели, артисты, литераторы, журналисты. В театре находились С. В. Рахманинов, М. Горький, Ф. И. Шаляпин, В. Я. Брюсов, Андрей Белый, Д. В. Философов…
Позднее Станиславский рассказывал о Чехове в этот вечер: «…он не был весел, точно предчувствуя свою близкую кончину. Когда после третьего акта он, мертвенно-бледный и худой, стоя на авансцене, не мог унять кашля, пока его приветствовали с адресами и подарками, у нас болезненно сжалось сердце. Из зрительного зала ему крикнули, чтобы он сел. Но Чехов нахмурился и простоял все длинное и тягучее торжество юбилея, над которым он добродушно смеялся в своих произведениях. Но и тут он не удержался от улыбки. Один из литераторов начал свою речь почти теми же словами, какими Гаев приветствует старый шкаф в первом акте:
— Дорогой и многоуважаемый… (вместо слова «шкаф» литератор вставил имя Антона Павловича) — приветствуя вас… — и т. д.
Антон Павлович покосился на меня — исполнителя Гаева, — и коварная улыбка пробежала по его губам.
Юбилей вышел торжественным, но он оставил тяжелое впечатление. От него отдавало похоронами. Было тоскливо на душе.
Сам спектакль имел лишь средний успех, и мы осуждали себя за то, что не сумели с первого же раза показать наиболее важное, прекрасное и ценное в пьесе.
Антон Павлович умер, так и не дождавшись настоящего успеха своего последнего, благоуханного произведения».
«Вишневый сад» в своем третьем измерении глубоко нетрадиционен, полемичен по отношению к традиции, о которой непрерывно напоминает, погружая зрительный зал в элегическое прошлое русской литературы, так что слезы просятся на глаза… Возможно, «Вишневый сад» обращен к иным поколениям, для которых тургеневские ассоциации и мотивы уже не будут значить так много, как для нас, и тогда основное содержание комедии ь — то, что делает ее комедией, — выступит на первый план, и люди засмеются там, где мы до сих пор не смеемся, и сочувственно улыбнутся там, где мы тайком утираем слезы.
«ВСЕ СЛОЖИТСЯ…»
Его последние письма так просты и печальны, окрашены такой безысходной тоскою по Москве, по России, что читать их нелегко. «Предсмертные письма Чехова — вот что внушило мне на днях действительный ночной ужас. Это больше действует, чем уход Толстого», — писал Блок.
Баденвейлер — маленький курорт на юге Германии, рядом со Швейцарией. Чистенький, аккуратный, с множеством цветов, почти сплошь состоящий из пансионов, гостиниц, небольших магазинчиков. Чехову и Ольге Леонардовне посоветовал туда ехать доктор Таубе, поручив тяжело больного заботам немца Швёрера. «Лечит меня здесь хороший врач, умный и знающий. Это д-р Schwoerer, женатый на нашей московской Живаго», — писал Чехов сестре.
Накануне отъезда Чехова навестил писатель Н. Д. Телешов.
«Я уже знал, что Чехов очень болен, — вернее, очень плох, — и решил занести ему только прощальную записку, чтобы не тревожить его. Но он велел догнать меня и воротил уже с лестницы.
Хотя я и был подготовлен к тому, что увижу, но то, что я увидал, превосходило все мои ожидания, самые мрачные. На диване, обложенный подушками, не то в пальто, не то в халате, с пледом на ногах, сидел тоненький, как будто маленький, человек с узкими плечами, с узким бескровным лицом — до того был худ, изнурен и неузнаваем Антон Павлович. Никогда не поверил бы, что возможно так измениться.
А он протягивает слабую восковую руку, на которую страшно взглянуть, смотрит своими ласковыми, но уже не улыбающимися глазами и говорит:
— Завтра уезжаю. Прощайте. Еду умирать.
Он сказал другое, не это слово, более жесткое, чем «умирать», которое не хотелось бы сейчас повторить.
— Умирать еду, — настоятельно говорил он. — Поклонитесь от меня товарищам вашим по «Среде». Хороший народ у вас подобрался. Скажите им, что я их помню и некоторых очень люблю… Пожелайте им от меня счастья и успеха. Больше уже мы не встретимся.
Тихая, сознательная покорность отражалась в его глазах.
— А Бунину передайте, чтобы писал и писал. Из него большой писатель выйдет. Так и скажите ему это от меня. Не забудьте.
Сомневаться в том, что мы видимся в последний раз, не приходилось. Было это так ясно. Я боялся заговорить в эти минуты полным голосом, боялся зашуметь сапогами. Нужна была какая-то нежная тишина, нужно было с открытой душой принять те немногие слова, которые были, несомненно, для меня последними и исходили от чистого и прекрасного — чеховского сердца».
Курорт не подходил больному туберкулезом. Городок находится в долине, окруженной невысокими горами. Когда летом льют грозовые дожди, вода скапливается в лощине, тяжело испаряясь. Июнь 1904 года выдался очень жарким. Чеховым к тому же пришлось несколько раз переезжать, чтобы найти подходящее и не мешающее окружающим место: надрывный кашель русского больного не давал спать и беспокоил.
Пока человек жив, он надеется жить. А если он Чехов, остро наблюдает окружающее. В последнем, самом последнем письме сестре: «Милая Маша, здесь жара наступила жестокая, застала меня врасплох, так как у меня с собой все зимние костюмы, я задыхаюсь и мечтаю о том, чтобы выехать отсюда… По железной дороге, признаться, я побаиваюсь ехать. В вагоне теперь задохнешься, особенно при моей одышке, которая усиливается от малейшего пустяка… Да и по железной дороге приедешь домой скорей, чем нужно, а я еще не нагулялся… А от одышки единственное лекарство — это не двигаться.
Ни одной прилично одетой немки, безвкусица, наводящая уныние».
Эти немки не давали ему покоя с Берлина: «Самое нехорошее здесь, резко бросающееся в глаза — это костюмы местных дам. Страшная безвкусица, пигде не одеваются так мерзко, с совершенным отсутствием вкуса. Не видел ни одной красивой и ни одной, которая не была бы обшита какой-нибудь нелепой тесьмой».
Нравился тамошний вкусный хлеб, удобства, чистота, порядок, честность, сытые лошади, сытые собаки. Но — «наша русская жизнь гораздо талантливее, а про итальянскую или французскую и говорить нечего».
Берлинский корреспондент «Русских ведомостей» Г. Б. Иоллос, помогавший Чеховым в заграничных хлопотах, передавал рассказ врача: «Он был перед смертью и до последней минуты стоически спокоен, как герой. Когда я подошел к нему, он спокойно встретил меня словами: «Скоро, доктор, умру». Я велел принести новый баллон с кислородом. Чехов остановил меня: «Не надо уже больше. Прежде чем его принесут, я буду мертв».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});