Борис Тарасов - Чаадаев
Оборванные на полуслове размышления Чаадаева своеобразно продолжаются в его письме к А. И. Тургеневу, где они принимают уже отличное от славянофильского направление и предвосхищают отдельные положения представителей «государственной школы» в русской историографии (Кавелин, Соловьев, Чичерин). По его мнению, азиатское нашествие не только не разрушило русскую народность, но помогло ей еще более развиться, ибо «приучило нас ко всем возможным формам повиновения, сделало возможным и знаменитые царствования Иоанна III и Иоанна IV, царствования, во время которых упрочилось наше могущество и завершилось наше политическое воспитание, во время которых с таким блеском проявились благочестивые добродетели наших предков».
Если славянофилы считали плодотворным началом национального общественного развития сельскую общину, то в послании к Тургеневу Чаадаев противопоставляет ей, с его точки зрения, более централизующее и стабилизирующее государственное начало. В этом плане он высоко оценивал в противоположность «узкой прописной морали» роль Ивана Грозного, чей «кровавый топор в течение сорока лет не переставал рубить вокруг себя в интересах народа…».
Способность русского народа к покорности и «отречениям», с одной стороны, необходимость государственного развития и централизации власти — с другой, естественно обусловили и подготовили, считает Петр Яковлевич, реформу Петра I, которая, следственно, не была ни столь революционной и насильственной, ни столь ретроградной и вредной, как он сам недавно полагал.
К цепи «отречений», из которых слагалась, по его мнению, история России, Чаадаев добавляет и введение крепостного права, трактуемое им как попытка пресечь текучесть населения в Древней Руси.
Письмо к Тургеневу также обрывается на полуслове, что не случайно и свидетельствует о незаконченности неоднозначно изменявшихся взглядов Чаадаева. Отвечая на упреки Александра Ивановича в непостоянстве, Петр Яковлевич относит себя к числу тех, кто не застывает добровольно на одной идее и всеподчиняющей теории: «Я неоднократно менял сваю точку зрения на многое и уверяю Вас, что буду менять ее всякий раз, когда увижу свою ошибку».
В процессе развития все положительные знаки в размышлениях Петра Яковлевича менялись на противоположные, а логика — от предпосылок до выводов — как бы выворачивалась наизнанку. Наблюдая с сочувствием за деятельностью славянофилов, он писал в 1846 году Сиркуру: «Туземная идея торжествует, ибо в ее глубине есть истина и добро. Она естественно должна торжествовать после долгого подчинения иностранным идеям…» Однако хотя Чаадаева сближало со славянофилами признание религиозного начала как определяющего фактора мировой истории, оценка ими разных форм выражения этого начала (православия и католичества), повлиявшего на различие судеб России и Европы, и соответственно оценка самих особенностей их исторического пути были в отдельных пунктах неодинаковыми. Мысль Чаадаева постоянно возвращалась к интонациям «телескопского» письма. Так, например, свое мнение о провиденциальной роли России в деле осуществления христианских обетовании он в письме к М. Ф. Орлову называл химерой, славянофилов в письме к Вяземскому осуждал за то, что они приписывают «нашей скромной, богомольной Руси» роль наставницы других народов, хотя сам неоднократно говорил то же самое, а в послании к Сиркуру замечал, что «прогресс еще невозможен у нас без апелляции к суду Европы», от тяжелого прошлого и закоснелых предрассудков которой он призывал совсем недавно отказаться.
Подобные логические противоречия во множестве рассыпаны по страницам чаадаевской переписки и другим его произведениям. Они встречаются не только в пределах одного временного отрезка его жизни и творчества, но и внутри одного и того же сочинения. Мысль философа не эволюционировала, а пульсировала, развиваясь поступательно-возвратно. В «Апологии сумасшедшего» написанной для объяснения своей позиции вскоре после «телескопской» публикации, Чаадаев, объясняясь в ошибках, так характеризовал своеобразие своего патриотизма: «Я не научился любить свою родину с закрытыми глазами, с преклоненной головой, с запертыми устами. Я нахожу, что человек может быть полезен своей стране только в том случае, если ясно видит ее…»
Однако иметь открытые глаза и ясно видеть оказывалось недостаточным. Говоря о борьбе славянофилов и западников, целью которой было по-разному понимаемое ими благо России, Герцен писал: «И мы, как Янус или как двуглавый орел, смотрели в разные стороны в то время, как сердце билось одно». Сложность и необычность фигуры Чаадаева состоит в том, что он, будучи внутренне таким «двуглавым орлом», вобрал в свое творчество разнородные вопросы, волновавшие и славянофилов и западников. Одна голова «орла» смотрела на Запад, ожидая от всеобъемлющей и целенаправленной внешней деятельности людей благотворного преображения их внутреннего мира; другая — на Восток, надеясь, что углубленная духовная сосредоточенность и соответствующее духовное расположение человека гармонизируют весь строй его отношений со всем окружающим. Чем пристальнее становились разнонаправленные взгляды, тем сильнее напрягалось сердце. Само сосуществование в сознании Чаадаева проблем, связанных с разгадкой «сфинкса русской жизни», принимало драматический характер сокровенного диспута, не имеющего возможности завершиться.
11
В этом внутреннем драматическом диалоге Чаадаева, то принимающем комический бытовой оборот, то возвышающемся до подлинного трагизма мысли, оказывались невольными участниками многие его выдающиеся современники, в том числе и Николай Васильевич Гоголь.
Чаадаев и Гоголь встречались на именинных обедах последнего, в литературных салонах, где читались отдельные главы «Мертвых душ», но, по-видимому, не симпатизировали друг другу и не находили сближающего языка. К тому же Николай Васильевич не любил заводить особенно тесных «светских» знакомств, о чем сохранилось немало свидетельств. Так, по словам М. А. Дмитриева, он долго не соглашался ехать к генерал-губернатору Д. В. Голицыну, а когда решился и приехал, то «сел на указанные ему кресла, сложил ладонями вместе обе протянутые руки, опустил их между колен, согнулся в три погибели и сидел в этом положении, наклонив голову и почти показывая затылок».
Подобным образом вел себя писатель и в басманной «Фиваиде». «Я помню, — замечал Д. Н. Свербеев, — как ленивый и необщительный Гоголь, еще до появления своих «Мервых душ», приехал в среду середу вечером к Чаадаеву. Долго он на это не решался, сколько ни уговаривали общие приятели… Наконец он приехал и, почти не обращая внимания на хозяина и гостей, уселся в углу на покойное кресло, закрыл глаза, начал дремать… Долго не мог забыть Чаадаев такого оригинального посещения».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});