Ирэн Фрэн - Клеопатра
Тот факт, что церемонии Дарений был придан характер окончательного и необратимого раздела мира, заставляет нас склониться в пользу второй гипотезы; очевидно, в последующие годы Клеопатра избегала новых беременностей, обращаясь к помощи лучших врачей того времени и пользуясь своим глубоким знанием целебных трав и бальзамов. Решение царицы было вполне разумным: ее четыре ребенка — старший сын и другой, младший мальчик, как бы обрамляющие пару разнополых близнецов, — являли миру образ идеального потомства; и, несмотря на страх, который не переставал ее мучить, она не захотела нарушать этот образ; ведь жизнь есть театр, единственное, что имеет значение, — совершенство зрелища, и она любой ценой должна была добиться того, чтобы спектакль до конца оставался совершенным.
* * *И она замкнула свою жизнь на том чувстве удовлетворения, которое давали ей ее слава, ее сокровища, ее титулы, присутствие Антония. Ее взгляд, прежде такой открытый и пытливый, теперь был устремлен только на этого римлянина, дарившего ей деньги, величие, детей, свою любовь, чувственное наслаждение. Так «неподражаемая жизнь» из непрерывной творческой провокации превратилась в форму ослепления царицы. Клеопатра повелела воздвигнуть в храмах Александрии, рядом со своими статуями, статуи Антония; по ее приказу на монетах теперь чеканили профили их обоих, причем мастера должны были изображать царицу и ее супруга настолько похожими, чтобы они казались чуть ли не близнецами.
Можно подумать, что все ее честолюбие теперь свелось к единственному безумному желанию: сделать так, чтобы ее душа, ее тело, ее власть слились с духом, плотью и силой Антония. Можно подумать, что округлость мира, необозримость еще не побежденных пространств есть не более чем замкнутый заповедник, в котором она охотится за счастьем.
Тогда зачем беспокоиться о новостях, которые, несмотря на то, что море закрыто, все-таки доходят до Рима, где, как прекрасно знают любовники-супруги, Октавиан терпеливо ведет счет всем их экстравагантным выходкам? Антоний и Клеопатра смеются над этим — или, точнее, веселятся, потому что нынешней зимой их, как кажется, уже ничто не связывает с Италией, кроме удовольствия, которое они получают, когда бросают в лицо врагу свою радость.
Какое, к примеру, наслаждение воображать себе ярость, которая охватит Октавиана, когда он узнает, что Планк, римлянин, с головы до ног вымазался синей краской, прежде чем явился на пир «неподражаемых»; что он напялил на голову венок из тростника, а к ягодицам прицепил хвост дельфина; что затем он, совершенно нагой, исполнил пантомиму, в ходе которой, стоя на коленях перед Антонием и царицей, изображал морское божество, кувыркающееся в волнах… Кстати, вероятно, этот самый Планк имел наглость заказать какому-то скульптору статую Антония и, чтобы все об этом узнали, приказал выгравировать на ее черном гранитном цоколе шутовскую посвятительную надпись: «От Блюдолиза — Антонию Великому, служителю Афродиты, Неподражаемому».
Октавиан скрупулезно собирает все слухи, и смутные и достоверные, особенно если они могут подкрепить те сплетни, коими он намеревается поделиться с римским народом. Однако, вопреки похабным анекдотам, которые он хочет предать гласности, Антоний вовсе не проводит свои дни в пьяном отупении, изредка прерывая его, чтобы размять мускулы или сыграть свою маленькую партию в оркестрованной Клеопатрой музыкальной пьесе. Действительно, на ночных пиршествах «неподражаемых» царит полная раскованность, там исполняют неприличные танцы, устраивают розыгрыши и рассказывают непристойности, причем царице все это удается блестяще. Но в остальное время Антоний, как любой полководец, чья армия находится на зимних квартирах, посвящает все свои силы подготовке новой кампании, которую опять планирует провести в Армении. Когда у него остается какой-то досуг после занятий с солдатами и совещаний со штабными, он, как некогда в Афинах, тратит его на чисто интеллектуальное общение с учеными Александрии; в таких случаях его сопровождает Клеопатра — по свидетельству одного современника, она получает от этого «удовольствие, которое носит явно чувственный характер». Если царице приходится остаться во дворце, чтобы обсудить что-то со своим министром (евнухом — нравы семьи Лагидов не изменились), или если она предпочитает побеседовать со своими медиками, которые Антония как будто не интересуют, она посылает своих людей, чтобы они сопровождали императора. Обычно эту роль исполняют два интеллектуала, имеющие ярко выраженную антиримскую ориентацию: Тимаген и, прежде всего, Алекса — тот самый агент, которому удалось снискать расположение Антония в момент женитьбы последнего на Октавии. Кстати, когда Антоний подумывал о том, чтобы вернуться к Октавии, именно Алекса убедил его не делать этого.
Итак, пока ее супруг-возлюбленный, как он полагает, свободно общается с богами, с учеными, со звездами или с теми книгами, которые еще остались в Неподражаемом городе, Клеопатра, находится ли она близко или далеко, ни на минуту не выпускает его из виду, контролирует его, наблюдает за ним: она удерживает его около себя, воздействуя не на его чувства, но на его разум.
И именно здесь таится опасность: в ее рассудке, который еще недавно мог мгновенно охватить самую широкую перспективу, но под воздействием страха стал малоподвижным, замутненным — до такой степени, что царица теперь уже не способна думать ни о чем, что происходит за пределами городских укреплений Александрии.
* * *Октавиан пока, так сказать, оттачивает свои стрелы; и делает это тем более успешно, что уже успел подчинить себе почти все римские институты. Он уже зрелый человек; не испытывая склонности к завоевательным войнам, он предпочел попытаться понять, чего ждут от него Рим и Италия.
И осознал, что ожидания эти совершенно элементарны: все хотят просто мира. Однако мира не только в смысле прекращения военных действий; новое веяние состоит в том, что теперь римляне принялись мечтать о счастье в некоем особом понимании этого слова.
Для них «счастье» — не величие, не почетная карьера, не бесконечная череда военных успехов, а маленькие скромные радости частного порядка, праздность и обывательские удовольствия, «золотая середина», как вскоре назовет это все поэт Гораций: осенним утром — жареные каштаны и бокал молодого вина; летом — тень увитой виноградом беседки, лепет фонтана в глубине сада; возможность почитать нежную поэму, насладиться, не торопясь, местным вином, свободной одеждой, тишиной и ласками рабыни.
Как только Октавиан это понял, он решил предложить римлянам форму власти, которая соответствовала бы сложившемуся в их сознании образу: отныне законом станет разум, а в пространственном смысле новая власть удовлетворится уже завоеванными землями, заключенными в разумно установленные границы. Рациональная организация «внутреннего» мира империи придет на смену лихорадочным попыткам покорить хаос огромного «внешнего» мира.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});