Борис Пастернак - Переписка Бориса Пастернака
Преданный Вам
Б. Пастернак.
Горький – Пастернаку
<Сорренто, 18 октября 1927 г.>
Дорогой мой Борис Леонидович —
я ничего не сказал о Вашей книге стихов, потому что не считаю себя достаточно тонким ценителем поэзии и потому еще, что уверен: похвалы уже надоели Вам. Но теперь, когда Вам показалось, что я промолчал из нежелания сказать Вам, что книга будто бы неудачна, я говорю: это – не так. Вы ошиблись. Книга – отличная; книга из тех, которые не сразу оценивают по достоинству, но которым суждена долгая жизнь. Не скрою от Вас: до этой книги я всегда читал стихи Ваши с некоторым напряжением, ибо – слишком, чрезмерна их насыщенность образностью и не всегда образы эти ясны для меня; мое воображение затруднялось вместить капризную сложность и часто – недоочерченность Ваших образов. Вы знаете сами, что Вы оригинальнейший творец образов, Вы знаете, вероятно, и то, что богатство их часто заставляет Вас говорить – рисовать – чересчур эскизно. В «905 г.» Вы скупее и проще, Вы – классичнее в этой книге, насыщенной пафосом, который меня, читателя, быстро, легко и мощно заражает. Нет, это, разумеется, отличная книга, это – голос настоящего поэта, и – социального поэта, социального в лучшем и глубочайшем смысле понятия. Не стану отмечать отдельных глав, как, напр<имер>, похороны Баумана, «Москва в декабре», и не отмечу множество отдельных строк и слов, действующих на сердце читателя горячими уколами.
«Детство Люверс» выйдет в Америке весною, вместе с книгой О. Форш «Одеты камнем».
Что Вы теперь пишете? Как живете?
У меня гостил месяца два знакомый Ваш – Зубакин, который, по письмам его, показался мне человеком интересным и талантливым, но личное знакомство с ним очень разочаровало и даже огорчило меня. Человек с хорошими задатками, но совершенно ни на что не способный и – аморальный человек.
Еще раз – благодарю за книгу.
Крепко жму руку.
А. Пешков.
Отзыв Горького «осчастливил» Пастернака, во многих письмах того времени сквозит радость по этому поводу.
Горький – Пастернаку
<Сорренто, 19 октября 1927 г.>
Сегодня послал Вам письмо, [341] дорогой Б<орис> Л<еонидович>, и получил Ваше второе. [342] Вы сообщаете, что Цветаева «передала вскользь» мое «впечатление» о «905 г.» и «подтвердила» Ваше «предположение». Из моего второго письма Вам Вы, конечно, видите, что не «подтвердила». Но она подтвердила сложившееся у меня представление о ней как человеке слишком высоко и неверно оценившем себя и слишком болезненно занятом собою для того, чтоб уметь – и хотеть – понимать других людей. И она, и Зубакин, кроме самих себя, иной действительности не чувствуют, и к рассказам их о ней следует относиться с большой осторожностью.
Говоря о стихах Ваших, я, кажется, забыл сказать, что – на мой взгляд – «образность» их нередко слишком мелка для темы, чаще – капризно не совпадает с нею, и этим Вы тему делаете неясной. А затем я думаю, что Вы всю жизнь будете «начинающим» поэтом, как мне кажется, по уверенности Вашей в силе В<ашсго> таланта и по чувству острой неудовлетворенности самим собою, чувству, которое весьма часто звучит у Вас. Это – хорошо. С В<ашей> высокой оценкой дарования Марины Цв<етаевой> мне трудно согласиться. Талант ее мне кажется крикливым, даже – истерическим, словом она владеет плохо и ею, как А. Белым, владеет слово. Она слабо знает русский язык и обращается с ним бесчеловечно, всячески искажая его. Фонетика, это еще не музыка, а она думает: уже музыка. Я не могу считать стихами такие штуки, как:
Глаз явно не туплю
Сквозь ливень – перюсь
Венерины куклы
Вперяйтесь.
Такого у нее – много.
И, м<ожет> б<ыть>, еще хуже такое:
Я не более, чем животное,
Кем-то раненное в живот,
или:
Паром в дыру ушла
Пресловутая ересь вздорная,
Именуемая душа, [343]
или:
Горловых – горловых ущелий
Ржавь, живая соль…
Я любовь узнаю по щели,
Нет! – по трели
Всего тела вдоль. [344]
М. Цветаевой, конечно, следовало бы возвратиться в Россию, но – это едва ли возможно.
«Самгина» у меня уже нет. Скоро получу московское издание [345] и пошлю Вам. А Вы мне, пожалуйста, пришлите Ваши «Стихи», объявление о выходе которых напечатано на обложке 10-й книги «Красной нови» [346]
Крепко жму руку.
А. Пешков.
19. Х.27.
Sorrento.
Широкий смысл намерения Пастернака, состоявший в первую очередь в том, чтобы новые работы Цветаевой были доступны русскому читателю [347] , Горький понял узко практически, как просьбу помочь ей вернуться. Это казалось ему невозможным, вероятно, потому, что он знал популярность в эмиграции стихов Цветаевой о белой армии и характер участия ее мужа в гражданской войне. Этим же объясняются поиски непрямого пути посылки денег Цветаевой, желание сохранить эту тему в тайне и нервность по поводу обсуждения ее в переписке. Поняв обоюдоострую «тягостность» и неловкость положения [348] , Пастернак освобождает Горького от нее, взяв посылку денег на себя. Он еще 3 октября 1927 г. просил свою сестру Жозефину, жившую в Мюнхене, срочно выслать деньги Цветаевой и рассчитывал повторить этот способ вскорости.
Пастернак – Горькому
<Москва> 25.Х.27
Дорогой Алексей Максимович!
Горячо благодарю Вас за письмо, [349] – на него надо бы отвечать телеграммой из одних коротких, порывистых глаголов. Вы знаете, что меня им осчастливили, – так и писали. Оттого я и был неуверен насчет вещи, и Ваше недовольство ею представлялось мне легко вероятным, что ради нее я покинул привычную мне область неотвязной субъективности: Вы же прежде всего огромный художник, и, следовательно, неумеренный, неловко учтенный или плохо пережитый отход от нее (как бы частная форма этой субъективности ни была Вам далека) мог Вас оттолкнуть как ложное вообще творческое поползновение. Но, значит, это не так, и радости моей нет конца.
Письмом Вашим горжусь в строгом одиночестве, накрепко заключаю в сердце, буду черпать в нем поддержку, когда нравственно будет приходиться трудно.
Пишу сейчас, потеряв голову от радости, точно пьяный, – не мой почерк, и, наверно, пишу нескладицу: не судите сегодняшних моих слов литературно.
Ради бога, не пишите мне, не тратьте на меня время и не создавайте мне праздника на самых буднях. Когда надо будет, я сам, нарушая эту просьбу, Вас о том попрошу.
Цветаева рассказывает о Вас с большим упоением, с глубиной, со способностью постижения и с хорошей, никого не унижающей, преданностью. Зубакина не видал, но о роде нашего знакомства Вы успели догадаться по моим умолчаниям. Теперь, после Ваших слов о нем, не будет с моей стороны предательством, если я скажу, что встреч с ним избегаю давно и насколько возможно. Я не знаю, что Вы разумели, назвав его аморальным. Надо сказать, что о нем ходит сплетня, определенно вздорная, и мне кажется, что он сам ее о себе распускает. Я почти убежден в этом, да это и в духе его психологического типа. Ведь весь он из алхимической кухни Достоевского, легче всего его себе представить в Павловске на даче у Мышкина. Это надо сказать в его защиту. Он очень изломан, но никакою подлостью, ни в малейшей мере не запятнан. Я избегал его не из-за этих слухов, а оттого, что всякая встреча с ним ставит в нестерпимое положение особой двойственности. Человек ведет себя так, точно он призван только поражать и нравиться (если такое призвание вообще мыслимо!!), а, между тем, менее всего в естественную тайну настоящего воздействия посвящен. Будто он никогда и не нюхал того, чем сам хочет пахнуть. Мы даже никогда не знакомились с ним. Он мне однажды представился, с визитной карточкой и чепухой, точно выскочив на пружине из трескучей потешной коробки. Между тем даже и этот скачок уже поражал какой-то несоответственностью, глубоко меня переконфузившей. По всему смыслу его подорожной, т<о> е<сть> его склонностям и притязаниям, менее всякого другого ему было позволительно выскакивать из коробки. Избытком треска одно время, под его вероятным влиянием, страдала и А<настасия> И<вановна>.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});