Дональд Рейфилд - Жизнь Антона Чехова
Маша, просвещаемая юристом Коновицером, стала высказывать опасения, что Маркс обвел Антона вокруг пальца: по слухам, он предложил по сто двадцать тысяч куда менее талантливым писателям. Себе в утешение она решила, что может стать Антону помощницей в его книжных делах, как Софья Андреевна — Толстому: будет подбирать сочинения Чехова для сборников, переписывать и редактировать их. Никогда еще роль сестры знаменитого брата не приносила ей более глубокого удовлетворения. Лишь доктор Оболонский несколько омрачил ее перспективы, намекнув, что у нее чахотка. Тем временем братья Чеховы стали требовать свою долю: Александру нужна была тысяча рублей на покупку дачи, а Миша, который два года своей жизни посвятил устройству Мелихова и теперь просил Антона похлопотать о переводе в Москву, жаловался в письме Маше тоном чеховского дяди Вани: «Я жил в Мелихове на ваших глазах, ел, пил на общий счет, а куда девались мои 4 400 рублей, я и сам не знаю. <…> И когда я перевелся в Углич, стыдно сказать — у меня, кроме подушки, сюртука, пиджачной пары, трех подштанников, четырех коленкоровых рубах и полдюжины носков, ничего не было»[458].
Александру деньги Антон ссудить пообещал, а Мишины намеки оставил без ответа. Сам же он вплотную взялся за редактуру своих старых рассказов, то и дело вспоминая пушкинскую строчку «И с отвращением читая жизнь мою…». Однако перспектива избавления от долгов облегчала ему этот титанический труд; Немировичу-Данченко он написал, что у него такое чувство, будто Святейший синод прислал ему, наконец, развод, а издателю Горбунову-Посадову, который отныне терял право перепечатывать чеховские рассказы в дешевых изданиях для народа, признался: «Все это свалилось на меня, как цветочный горшок на голову». И шутливо добавил: «Я вдруг ни с того ни с сего стану марксистом» [459]. Сергеенко был уверен, что провел переговоры с Марксом наилучшим образом: даже если бы Суворин предложил Чехову столько же, Антон «до третьего пришествия» ждал бы от него отчетов и оставался бы его кредитором. За свои хлопоты Сергеенко положил себе в карман полтысячи и отправил Антону телеграфом девятнадцать тысяч пятьсот рублей.
Антон завел первую в своей жизни чековую книжку. Пожалев о том, что до сих пор экономил на строительстве дома в Аутке, он решил, что сад у него будет устроен на широкую ногу. В садовники он нанял татарина Мустафу — тот плохо понимал по-русски, но, как и хозяин, страстно любил сажать деревья. Матери он послал десять рублей — она осталась вполне довольна суммой. Слухи о его богатстве, а также о здоровье стали достоянием гласности. Корреспонденция потекла к Антону рекой. Из Харькова вдруг дал о себе знать Гавриил Харченко, единственный, кто остался в живых из двух братьев, когда-то работавших в лавке Павла Егоровича[460]; он с радостью согласился принять от Чехова деньги на обучение дочери. Писали Чехову и страдающие от чахотки собратья по перу: один из них, С. Епифанов, который в начале восьмидесятых, как и Антон, печатался в «Развлечении», был уже при смерти. Через Ежова Антон ежемесячно помогал ему двадцатью пятью рублями и добивался его переезда в Ялту. Священнику Ундольскому Антон помог раздобыть тысячу рублей, необходимую для постройки школы в крымском селении Мухалатка[461].
Потеряв Чехова в зените его славы, газета «Новое время» потерпела ущерб не только финансовый, но и моральный, но впереди ее ожидали еще худшие перипетии. В феврале 1899 года полиция жестоко подавила студенческую демонстрацию — против этого возражали даже некоторые министры правительства, однако Суворин в редакционной статье поддержал полицейских, восстановив против себя общественное мнение. Под окнами его дома студенты и журналисты устроили «кошачий концерт». Многочисленные клубы и общества отказались от подписки на «Новое время». Чтобы остановить разраставшиеся слухи о крахе газеты, Дофин опубликовал данные о подписке: из прежних семидесяти тысяч подписчиков газете удалось сохранить лишь половину. Отколовшиеся от «Нового времени» журналисты в пику Суворину решили основать новое издание. Постоянные авторы прекратили сотрудничество с оскандалившейся газетой. Кончилось дело тем, что Союз взаимопомощи русских писателей учинил над Сувориным суд чести, обвинив его в недостойном поведении[462]. Эта унизительная для Суворина кампания совершенно лишила его покоя и сна.
Антону претили все эти показные судилища. В апреле он написал Суворину, что пойти на поводу у зачинщиков — значит поставить себя «в смешное и жалкое положение зверьков, которые, попав в клетку, откусывают друг другу хвосты». Александру же поведал, что получает от Суворина письма, «тоном своим похожие на покаянный канон». Еще больше он смягчился в письме к Авиловой, написав ей 9 марта: «Вы спрашиваете, жалко ли мне Суворина. Конечно, жалко. <…> Но тех, кто окружает его, мне совсем не жалко». В деле же Дрейфуса непримиримая общественность затравила Суворина как дикого зверя, несмотря на то что в частном кругу он свою ошибку признал. Антон тоже поддался этим настроениям, сказав по секрету Сергеенко, что «Суворин скрывает в себе все элементы преступника». Между тем Анна Ивановна тщетно взывала к Антону в письме от 21 марта: «Если бы Вы знали только, милый Антон Павлович, сколько приходится волноваться бедному Алексею Сергеевичу, Вы бы его пожалели и поддержали! <…> Но Вы его не друг, это я вижу ясно <…> Простите меня <…> просто мне обидно за него, обидно, что у него нет друга»[463]. Антон усмотрел неискренность в ее взволнованном многословии, но пообещал, что весной встретится с Сувориным в Москве и постарается его утешить. В начале апреля Анна Ивановна написала еще одно полное мольбы письмо. Тогда же Антону писал и Тычинкин, жалуясь: «Атмосфера тут очень тяжелая, чувствуешь какой-то кошмар»[464]. Весь литературный Петербург, похоже, впал в мрачное уныние. Хандрил Щеглов, у Баранцевича, чей маленький сын умер от менингита, глаза не просыхали от слез.
Лика Мизинова, делавшая первые робкие шаги на французской оперной сцене, была еще более обделена вниманием Антона. Под Новый год он сообщил ей, что молчит, потому что она не отвечает на письма. Это ее разозлило: «Вы бы написали, если бы знали, что Ваши письма для меня что-нибудь стоят! <…> Я Вас люблю гораздо больше, чем Вы того стоите, и отношусь к Вам лучше, чем Вы ко мне! <…> Если бы я уже была великой певицей, я купила бы у Вас Мелихово! — Я и подумать не могу, что не увижу его»[465].
Антон не удержался от того, чтобы поддразнить ее: «Угадай — я женюсь <…> продаю Марксу свои сочинения». И сравнил ее с Похлебиной, которая когда-то пыталась убить себя штопором. Лика поддержала шутку в письме от 21 февраля: «С Вашей невестой я обязуюсь быть вежлива и даже нечаянно постараюсь не выцарапать ей глаз! Но лучше оставьте ее в России! <…> Нет, не женитесь лучше никогда! Нехорошо. Лучше сойдитесь просто с Похлебиной, но не венчайтесь! Она Вас так любит».
Лика переписывалась с Машей и догадывалась о том, что держит Антона в России. У Маши же в этом не было никаких сомнений. В феврале ее пригласили за кулисы МХТа познакомили с труппой: «Книппер запрыгала, я передала ей поклон от тебя <…> Я тебе советую поухаживать за Книппер. По-моему, она очень интересна». Антон ответил незамедлительно: Книппер очень мила, и конечно глупо я делаю, что живу не в Москве. Прошло немного времени, и Ольга Книппер стала наведываться к Маше в гости. Их дружба впоследствии связала семью Книппер с Чеховыми, а Чеховых — с Московским Художественным театром.
Антон только и мечтал о том, чтобы прервать крымскую ссылку. На Пасху он собирался в Москву встретиться с труппой, повидать Ольгу Книппер, Машу и Евгению Яковлевну. Однако вряд ли когда-либо еще ему была столь нетерпима российская действительность. Его раздражали и власти, и бунтующее студенчество. Одному коллеге он с горечью написал, что стоит только честным студентам закончить университет, как они превращаются в стяжателей и взяточников. Сам Чехов читал теперь французскую газету «Le Temps», находя в ней образец правдивой и непродажной журналистики. Живя в Ялте, он отнюдь не скучал по мелиховским мужикам — впрочем, забыть о них было трудно, поскольку в письмах Маши то и дело звучали жалобы на их жульничество и озлобление. Занятия в Машиной школе заканчивались 10 апреля, а срок найма московской квартиры — неделю спустя, так что в перспективе всех ожидало возвращение в Мелихово. Пасхальные праздники радости не предвещали. Маша в письме от 10 марта уже не скрывала своих мыслей: «Мелихово, по возможности, скорее продать, вот мое желание. Крым и Москва! Если захочешь русской деревни, то можно выбрать любую губернию и любое место в смысле красоты и рыбной ловли, с грибами. В Мелихове уж очень все напоминает об отце. Непрерывные ремонты, возня с прислугой и с крестьянами уж очень тяжелы».