Николай Гоголь - Труайя Анри
Среди своих одесских друзей Гоголь виделся в основном с Репниными, А. С. Стурдзой, реакционным пиетистом, братом поэта, Львом Пушкиным, с симпатичным, легкомысленным кутилой, офицером, князем Гагариным, с братьями Орлаями, с Титовыми, Тройницким и другими.
Гоголь, конечно же, был связан с актерами местной театральной труппы, которая приглашала его отобедать во французский ресторан к Сезару Антуану, иногда посещаемый Пушкиным. В каждый его визит хозяин ресторана толстяк Сезар Антуан, носивший белый колпак на голове, старался непременно угостить его изысканными блюдами, но Гоголь неизменно заказывал свое собственное меню – крепкое, простое, в основе которого было мясо. Перед едой он выпивал рюмочку водки, во время еды бокал хереса, после еды немного шампанского. Затем актеры просили его приготовить пунш по его рецепту. Гоголь священнодействовал с выражением чародея, склонившись над голубым пламенем спирта. Беседа оживлялась. Согретый атмосферой небольшой труппы, Гоголь позволял себе иногда пойти на откровенность. И хотя он отказывался говорить о современной литературе, он соглашался признать, что некто Иван Тургенев, автор нескольких рассказов, опубликованных в «Современнике», имеет многообещающий талант. Он давал советы по оживлению текста, особенно комедийным исполнителям. Впечатленные его компетентным мнением, они просили его прочесть им перевод на русский язык отрывков из «Школы женщин» Мольера, репетиция постановки пьесы которой должна была начаться вскоре. Гоголь проделывал это с таким остроумием и простотой, что даже те, кто считал, что уже проникся в свою роль, вдруг находили для себя возможности ее углубления. «Поистине, Гоголь читал мастерски, но мастерство это было особого рода, не то, к которому привыкли мы, актеры. Чтение Гоголя резко отличалось от признаваемого в театре за образцовое отсутствием малейшей эффектности, малейшего намека на декламацию. Оно поражало своей простотой, безыскусственностью и хотя порою, особенно в больших монологах, оно казалось монотонным и иногда оскорблялось резким ударением на цезуру стиха, но зато мысль, заключенная в речи, рельефно обозначалась в уме слушателя, и, по мере развития действия, лица комедии принимали плоть и кровь, делались лицами живыми, со всеми оттенками характеров».[576]
Уступая просьбам актеров, он соглашался присутствовать на репетициях пьесы. Там он также критиковал, советовал, умышленно куражился. Однако всегда отказывался приходить на ее премьеру. Сказывалась его извечная боязнь толпы!
Если он умел выглядеть бриллиантом среди комедиантов, то на глазах публики почти всегда был насупленным. Его оцепенелый вид и банальность, иногда даже вздор того, о чем он говорил, сокрушали впечатление о нем. Так, беседуя после обеда на тему о недавних открытиях в области науки, он выразил сожаление по поводу использования масляных ламп. Одной из его одесских поклонниц, которая только проронила несколько слов: «А сколько нововведений на моей памяти! Шоссе и дилижансы от Москвы до Петербурга, стеарин, дагерротип».
Гоголь заявил: «И на что все это надобно? Лучше ли от этого люди? Нет, хуже!»
Я: «Я рада была стеарину, чтоб не снимать со свечи, из лени».
Он: «Да».
Опрашиваемый той же дамой о его вкусах в области искусства, он заявил:
«Я прежде любил краски, когда очень молод был».
Я: «Да, вы могли быть живописцем. А прежде что любили?»
Гоголь: «А прежде, маленьким, еще карты».
Я: «Это значит – деятельность духа».
Гоголь: «Какая деятельность духа! Пол-России только и делает. Это – бездействие духа».
М-м Гойер выехала с вопросом: «Скоро ли выйдет окончание „Мертвых душ“?
Гоголь: „Я думаю, – через год“.
Она: „Так они не сожжены?“
Он: „Да-а-а… Ведь это только нача-а-ло было…“ Он был сонный в этот день от русского обеда».[577]
Однако причиной этой сонливости было вовсе не пищеварение. Даже на пустой желудок все чаще и чаще казалось, что Гоголь пребывал не в духе.
Какой-то туман заполонял его мозг и окрашивал все серыми тонами. Туман враждебности, скудости и нерадения. Повернуть голову налево и направо. Для чего все это делать? Его воодушевление упало до нуля. Творчество не доставляло ему больше свободы, а одни обязанности – последствие взятых некогда обязательств перед Богом. Со временем он должен был отдать свою работу тому, кто ее ожидал. С остервенением он перечеркивал написанные страницы. Главы все прибавлялись, одна за другой. С точки зрения количества у него не было основания сетовать на себя. Но вот качество? Нестерпимое сомнение раздирает его сердце. Немного погодя он вновь расправляет грудь: его страхи оказались пустыми; Бог за руку подводит его к бумаге, он даст России шедевр, который она ждет от него.
«Милосердный Бог меня еще хранит, силы еще не слабеют, несмотря на слабость здоровья; работа идет с прежним постоянством, и хоть еще не кончена, но уже близка к окончанью. Что ж делать? Покуда человек молод, он – поэт, даже и тогда, когда не писатель; когда же он созреет, он должен вспомнить, что он – человек, даже и тогда, когда писатель… А что человеку, его значенье высоко: ему определено стать выше ангела небесного, любовью пострадавшего за нас Христа. Покуда писатель молод, он пишет много и скоро. Воображенье подталкивает его беспрерывно. Он творит, строит очаровательные воздушные в себе замки, и немудрено, что писанью, как и замкам, нет конца. Но когда уже одна чистая правда стала его предметом и дело касается того, чтобы прозрачно отразить жизнь в ее высшем достоинстве, в каком она должна быть и может быть на земле и в каком она есть покуда в немногих избранных и лучших, тут воображенье немного подвигнет писателя; нужно добывать с боя всякую черту».[578]
И живописцу Иванову:
«Хорошо бы было, если бы и ваша картина („Явление Христа народу“), и моя поэма явились вместе».[579]
А госпоже Смирновой:
«О себе скажу, что бог хранит, дает силу работать и трудиться. Утро постоянно проходит в занятиях, не тороплюсь и осматриваюсь. Художественное создание и в слове то же, что и в живописи, то же, что картина. Нужно то отходить, то вновь подходить к ней, смотреть ежеминутно, не выдается ли что-нибудь резкое и не нарушается ли нестройным криком всеобщего согласия. Зима здесь в этом году особенно благоприятна. Временами солнце глянет так радостно, так по-южному! Так вдруг и напомнится кусочек Ниццы».[580]
Весной он решил вернуться в Васильевку, чтобы там с семьей отпраздновать Пасху. Перед отъездом друзья предложили ему прощальный обед у Сезара Антуана, а другие повели в ресторан Маттео. Выпили шампанского за здоровье писателя и успешное довершение его произведения. Это шумное отдание дани уважения не повлияло на его настроение. Он отправился в путь 27 марта 1851 года, сожалея, как если бы какая-то сверхъестественная сила противодействовала ему покидать этот город.
* * *Первое время пребывания в Васильевке было скрашено присутствием А. Данилевского и его жены, ожидавшей в скором времени ребенка. Приглашенные гости гостевали в том же флигеле, что и Гоголь, с правой стороны дома. В одну из ночей он был разбужен ужасным криком. Это был душераздирающий крик госпожи Данилевской, которая произвела на свет мальчика. Как и следовало ожидать, его назвали Николаем. Крестины состоялись в деревенской церкви. Во время этого таинства хмельной священник с трудом произносил слова молитв. Смущенная Мария Ивановна прошептала своему сыну:
«Николенька, можно ли допустить, чтобы священник совершал таинство в таком виде?» – Гоголь, ласково смеясь, ответил на это:
«Маменька, странно было бы требовать, чтобы священник был трезв в воскресенье. Надо это извинить ему».