Николай Павленко - Меншиков
Не подлежит сомнению, что составление «тестамента», как и расправа с Девиером, Толстым и другими, – дело рук Меншикова, хотя все это было санкционировано императрицей, Петром II и тем же Верховным тайным советом, который теперь переадресовал вину Меншикову. Но обвинение Меншикова задним числом выглядело бы нелепо и выставило бы обвинителей в неприглядном виде. В самом деле, в проекте манифеста о винах Меншикова от 17 декабря 1727 года было сказано, что Меншиков «дерзнул нас принудить на публичный зговор к сочетанию нашему на дочери своей, княжне Марье, уграживая, ежели б мы на то не соизволили, весьма нам противным и вредительным злым своим намерениям».
Не менее щекотливым было также обвинение во «многих противностях» по отношению к престарелой царице Евдокии Федоровне.
Сомневаться в ее неприязни к Меншикову не приходится, она восходит, надо полагать, ко времени, когда царь зачастил в Немецкую слободу к Анне Монс. Но Меншиков напомнил о себе много позже, после так называемого суздальского розыска.
Когда следствие по делу царевича Алексея обнаружило, что бывшая царица вела в Суздале отнюдь не монашеский образ жизни, ее решено было перевести в Ладожский девичий монастырь, что в Старой Ладоге. Выбор места заточения был не случайным – Старая Ладога входила в состав столичной губернии. Губернатор Меншиков 20 мая 1718 года подписал инструкцию капитану Маслову, начальнику стражи; бывшая императрица должна была содержаться в полной изоляции – ей запрещались переписка и общение не только с людьми, находившимися за монастырской стеной, но и с монахинями. Солдаты, а их в карауле было двенадцать человек, должны были днем и ночью сторожить монастырь.
Царица, освобожденная из заточения, не преминула воспользоваться падением временщика и отправила своему внуку письмо с жалобами на него: «Хотя давно желание мое было не только поздравить ваше величество с восшествием на престол, но, по несчастию моему, по се число не сподобилась, понеже князь Меншиков, не допустя до вашего величества, послал меня за караулом к Москве». Вероятно, так оно и было. Но Меншиков в данном случае обставил дело столь предусмотрительно, что обвинить его в самоличном решении этого вопроса, по крайней мере формально, нет оснований. Сама Евдокия в письме Верховному тайному совету выразила желание переселиться из Шлиссельбурга в Новодевичий монастырь и просила, чтобы «определено бы было мне нескудное содержание в пище и прочем». Будучи в это время больным, Меншиков пригласил к себе членов Верховного тайного совета, которые и распорядились удовлетворить просьбу инокини Елены. Шаткость обвинений Меншикова была очевидна.
У членов совета теплилась надежда обосновать «вины», перечисленные в проекте манифеста, и добыть новые факты. Но миссия Плещеева разочаровала – следователь ничего нового в столицу не привез. Именно поэтому Верховный тайный совет воздержался от обнародования манифеста – Меншикова, таким образом, отправили в ссылку без следствия и суда. В опубликованном 27 марта 1728 года указе о преступлениях Меншикова сказано глухо и в самой общей форме: «За многие и важнейшие к нам и государству нашему и народу показанные преступления смертной казни достоин был, однако же, по нашему милосердию, вместо смертной казни сослан в ссылку».[443]
Что нового внесло в жизнь ссыльной семьи появление в Ранненбурге Плещеева и Мельгунова?
Прежде всего, князя лишили огромных богатств, представленных не столько драгоценностями, сколько вотчинами. Из его владений, разбросанных по всей территории Европейской России и за границей, можно было бы составить не одно немецкое княжество средней руки. Теперь ему оставили только тысячу крепостных. Правда, эта утрата в месяцы, проведенные под надзором Мельгунова, еще не сказалась – Меншиков расходовал имевшиеся у него наличные деньги. Зато конфискация части пожитков и уменьшение числа слуг сразу же лишили его прежней роскоши и бытовых удобств, к которым он привык за многолетнюю жизнь в столице.
Во времена Пырского Меншиков в значительной мере был предоставлен самому себе. Он мог проводить многие часы наедине со своими думами или в окружении членов семьи. С приездом следователя и нового начальника караула он должен был постоянно находиться в их обществе. Опись пожитков, как и ответы на вопросы следователя, усиливали нервное напряжение, взрывы гнева перемежались с упадком сил князя, не вполне оправившегося от болезни.
Наконец, наглухо были перекрыты все каналы общения. В те три месяца, когда караулом командовал Пырский, от имени Меншикова было составлено 35 писем-распоряжений приказчикам, служителям, доверенным лицам. Пырский, выполнявший обязанности цензора, аккуратно отправлял письма адресатам, но приказчики своевременно получили предписания игнорировать распоряжения Меншикова и поэтому не отвечали на них.
Лейтмотив большинства писем – приказания о присылке с вотчин денег и припасов, стекол для ремонта оконных рам, покупке в Москве разных сортов вина. Но были письма и другого содержания. При чтении краткого изложения писем в журнале Пырского создается впечатление, что в жизни Меншикова ничего не изменилось, и он, как и в прежние времена, снимает нерадивых приказчиков и назначает новых, хлопочет о продаже хлеба в Ладоге, видимо предназначавшегося для доставки в Петербург, велит возвратить какому-то купцу «нитяные кружева», оказавшиеся теперь ненужными. Несколько писем – их отправление свидетельствовало о том, что князь помнил о своем новом положении, – содержали распоряжения об уплате долгов кредиторам: Меншиков не желал, чтобы в его адрес раздавались проклятия.
При Мельгунове этот порядок был изменен – все без исключения письма Меншикова он отправлял в Верховный тайный совет, где все они и осели. Кстати, и количество писем значительно поубавилось: в январе князь передал всего пять писем, а в феврале и марте – ни одного.[444]
Ужесточение режима коснулось и отношений Меншикова с супругой и детьми. Его бесконтрольное общение с членами семьи, которые заходили к нему в спальню, где он мог, как доносил Мельгунов, говорить, «что ему надобно», вызывало у начальника караула опасения. «И нам во оном не без сумнения, и о том как ваше величество повелишь?» – спрашивал Мельгунов в донесении от 15 января 1728 года.[445]
Ответа на запрос не последовало, но можно не сомневаться: коль у Мельгунова возникло «сумнение», то он не преминул воспользоваться своей властью, чтобы устранить повод для опасений. Опыт Пырского показал, что куда безопаснее перегнуть палку, чем быть обвиненным в упущениях. Во всяком случае, Мельгунов не без гордости доносил 1 февраля 1728 года Остерману, что Меншиков на него, Мельгунова, «имеет гнев» за то, что он содержит узника «в великой крепости». Мельгунов рассчитывал, что это его усердие будет должным образом оценено бароном. В цидулке, приложенной к письму к Остерману, Мельгунов просил пожаловать его за труды 110 дворами, присмотренными им в Орловском уезде. Герцог де Лириа, пользуясь рассказами современников, писал в «Донесении о Московии в 1731 году»: «Меншиков перенес немилость с величайшим мужеством и жил в Ранненбурге с большим душевным спокойствием или выказывал таковое хотя бы для вида…»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});