Эдвард Радзинский - Загадки любви (сборник)
Первый мужик. Ты на него не обижайся, барин. Силушка его давит. Не старый он еще, вот сила-то по жилам живчиком и ходит. Грузно ему от силушки, как от могучего бремени… А работу свою со старанием исполнит. Не сомневайся.
Смех Мундира из темноты.
Лунин. А в какие времена человеческие по-другому было? Но слова убиенных всегда одни: «Прости их! И дай силы мне простить, ибо не ведают они, что творят!»
Григорьев (испуганно глядит на него). Так мы пойдем, Михаил Сергеевич. Пусть выспятся мужички. А деньги ваши я у них заберу пока, чтоб трезвые были, скоты… (Мужику.) Если что, я вам такую силушку покажу. (Истерически.) Понял?
Уходят.
Лунин со своей постоянной усмешкой молча глядит в темноту, где три мундира, усевшись рядком, мечут карты.
Лунин. Сидят на одной лавочке? Каин… Авель… Кесарь… Вся история бала!
Она. Аве Мария… Аве Мария.
Лунин. Ты! Ты!.. И тогда на балу я встретил тебя…
Она. Аве Мария… Аве Мария…
Лунин. Мне было тридцать семь. Бал кончился. Мне было тридцать семь. Тридцать семь – это Рубикон в империи… Пройди благополучно тридцать семь, и все!.. Кто не помрет, кого не удавят, кто согласится окончательно жить подлецом – дальше покатится потихонечку, ладненько к смерти. (Смеется.) В тридцать семь завершается человек: вырастил до предела свою здоровую мощную плоть и верит, что – навечно. А жир все равно на бойню пойдет, на корм червям и листьям. Ох, как гонит он мысль эту. И вот в тридцать семь я жил в твоей Польше, готовясь вступить на последнюю прямую дорогу к смерти… Я жил, как должен жить тридцатисемилетний холостой богатый гусар… Я много любил, и меня много любили… Любовью называлось… лечь в кровать с совершенно чужой женщиной… Особенно желанной становилась эта женщина, если она была красива. Но еще более полагалось гордиться, если женщину называли красивой другие. И уж совсем пристало быть наверху блаженства… если притом она еще и принадлежала другому. Красть желанное чужое – это тогда особенно меня радовало… Я не помню их лиц. Все смешалось в одно – стыдное тело… И вот тогда, в тридцать семь, я переживал очередную собачью любовь. Мы договорились встретиться с ней на балу у твоей матери. Я помню, как тесно опиралась она о мою руку; это означало: «Я забыла для вас все на свете»… Я помню пудру на ее прошлогодних щеках. Я задыхался от ее запаха, когда увидел тебя.
Она (из темноты). Милый… милый…
Лунин. Я не вижу твоего лица. (Кричит.) После стольких лет грязи красота здесь – звук! Иероглиф необъяснимый!.. (Успокаивается.) Я помню твою шею, и как поворачивалась твоя голова, и как я увидел твой взгляд, и облачко детского дыхания вокруг губ… и кожу щеки. Но я не вижу лица, я забыл его!.. Знаешь, что такое старость? Если в толпе появятся твои отец и мать – ты их не узнаешь. Ты не узнаешь их лиц!
Она гладит его волосы.
Я глядел на тебя и думал…
Она в темноте начинает танцевать.
Боже мой… Бал, на котором я тебя увидел.
Она. Милый… милый…
Лунин. В двадцать семь лет я был старик. В тридцать – я чувствовал себя Вечным Жидом, засидевшимся зачем-то на свете. И вот мне было тридцать семь, и я снова был счастливый мальчик. Упоение сердца! Боже, сколько же надо прожить, чтобы стать молодым!
Она (из темноты). «Как вам понравилась моя дочь?.. Я рада, что…»
Лунин. Я удивился. У твоей матери был твой голос… совершенно тот же звук голоса!
Она. «Она в том счастливом возрасте, когда природа, закончив свое творение, отходит, чтобы им полюбоваться… И я горда ею, как мать… Но я боюсь. В ней страшное смешение кровей: князья Любомирские, кровь польских королей, графы Потоцкие… Они все ненавидели друг друга, но интересы семейства… И сейчас все эти крови кричат в одном маленьком теле бедной дочери! Я помню себя в ее возрасте! О, я была способна на дикие поступки, но… рядом, к счастью, была моя мать. Да, в ее годы я тоже ждала рыцаря Гонзаго, античного Британика, но они не пришли, и я вышла замуж: за графа Потоцкого. Впрочем, даже если бы они пришли… Так что при всех ее безумствах все закончится очередным Любомирским. (Смех.) Боже, сколько раз я влюблялась и теряла голову, и меня спасала только мать. И теперь я благодарна ей. Я победила тогда безумную свою страсть. Она стала платонической и родила прекрасную дружбу. И я смогла написать ему: «Я для вас навсегда менее чем любовница и более чем друг». Согласитесь, это прекрасно. Да, все прошло. Сколько померкших честолюбий, сколько событий, казавшихся важными, забыто…
Сколько имен, казавшихся незабвенными, и сколько страстей, казавшихся непреодолимыми… И прошло! Прошло! А я вот живу, не переставая страдать и надеяться… Я хочу вас попросить… Вы много старше ее – пожалейте… (Раздельно.) По-жа-лей-те ее».
Лунин. Я увидел тебя потом в часовне… В полумраке собора – маленькая фигурка. Это было как видение… Темная фигурка с белыми протянутыми руками в соборе!
Она становится на колени и молится.
«Я хочу вам сказать…»
Она. «Не надо, вы не должны говорить ничего! Главное то, что скрыто в нашем теле… что глядит сквозь него в наших глазах… глядит сквозь плоть… У вас глаза без оболочки… Такие глаза бывают у больных, у безумцев… Хотя в них еще злой гордыни много… Знаете, за кого я молилась сейчас… когда вы стояли за моей спиной?..»
Лунин (глухо). Я знал… И я испугался.
Она (после молчания). «Да, я молилась за вас».
В комендантской.
Марфа заканчивает мыть пол. Писарь диктует себе вслух, важно, и пишет.
Писарь. «Я, Баранов, шестидесяти двух лет… вероисповедания православного, из мещан Казанской губернии, по приходе в комнату… увидал государственного преступника Михаила Лунина лежащим на кровати на спине… Дыхание у него незаметно было… и положил я немедля, что он мертвый, о чем тотчас сказали мы часовому…» (Отложил перо. Марфе.) А коли денег тебе дам на юбку пунцовую, а?
Марфа молчит.
Писарь вынимает деньги и кладет на стол. Марфа распрямилась, посмотрела на деньги, бросила мокрую тряпку на пол и молча задула свечу.
Лунин. Тридцать семь! Полет птицы сквозь комнату… Я уже близко различал… ту, противоположную стену… Гусарский подполковник при великом князе. (Смех.) А засыпанная снегом страна… моя несчастная… моя родная… где-то!.. Не думать! Не думать… тесно от силушки, как от бремени. И вот я жил в Польше, гусарский подполковник, бывший претендент в Бруты… В душе выгорело и… и уязвленная болью бездна… и ад – от понимания и невозможности… И страх… проходит жизнь – и ничего! (Кричит.) Не было жизни! И утром не хотелось просыпаться.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});