Нестор Котляревский - Николай Васильевич Гоголь. 1829–1842. Очерк из истории русской повести и драмы
Константин Федорович Скудронжогло – или, как он назывался позднее, Констанджогло – едва ли привлечет теперь наши симпатии, но Гоголь любил его, вероятно, по контрасту с самим собой, как это иногда бывает в жизни. Утилитарист и практик, нрава довольно строгого и даже сурового, человек, все измеряющий аршином чистого дохода и пользы, Скудронжогло совсем не годился бы в герои и не мог бы при случае «сиять, как царь в день торжественного своего венчания», если бы его практичность шла только ему одному на пользу. И автор понимал значительно шире общественное призвание такого практика-дельца. В его описании он вышел заботливым, хотя и строгим опекуном низшей братии. В своем обращении с ней он был большой консерватор, даже суровый консерватор: он восставал, например, против устройства богоугодных заведений; он видел в них лишь средство, чтобы оторвать мужика от христианского долга. «Помоги, – говорил он, – сыну пригреть у себя больного отца, а не давай ему возможности сбросить его с плеч своих». Он высказывался решительно и против школ, мотивируя это тем, что писарь в деревне нужен один, а остальные дети должны помогать отцам на работе. «У тебя крестьяне затем, – рассуждал он, – чтоб ты им покровительствовал в их крестьянском быту. В чем же быт? в чем же занятия крестьянина? – В хлебопашестве. Так старайся, чтобы он был хорошим хлебопашцем». И автор хотел уверить нас, что с этой нехитрой мудростью его мудрец добился больших результатов. «Все в его деревнях было богато: торные улицы, крепкие избы; рогатый скот так на отбор, даже мужичья свинья глядела дворянином; и мужики его гребли, как поется в песне, серебро лопатой». Такой блаженной идиллией тешил свою фантазию Гоголь, желая купить процветание народное по цене наивозможно дешевой, без всяких излишних нововведений и заморских хитростей. Мораль трезвого благомыслящего и практического ума – вот что, по-видимому, советовал Гоголь усвоить мужчине, когда с таким пафосом говорил о Скудронжогло, об этом уже не хищном приобретателе.
Прозаическую односторонность такого положительного типа Гоголь попытался восполнить другим идеальным женским типом, о котором издавна грезил. Это была та пресловутая чудная девица, появление которой он обещал читателям в первой части своей поэмы. И автор не поскупился на романтические сравнения и краски для характеристики своей Улиньки. «Она была существо невиданное, странное, которое скорей можно было почесть каким-то фантастическим видением, чем женщиной. Иногда случается человеку во сне увидеть что-то подобное, и с тех пор он уже всю жизнь свою грезит этим сновидением. Она была миловиднее, чем красавица; лучше, чем ум, стройней и воздушней классической женщины. Как в ребенке, воспитанном на свободе, в ней было все своенравно. Гнев бывал у нее только тогда, когда она слышала о какой бы то ни было несправедливости или жестоком поступке с кем бы то ни было. Когда она говорила, у ней, казалось, все стремилось вслед за мыслью: выражение лица, выражение разговора, движение рук; самые складки платья как бы летели в ту же сторону, и казалось, как бы она сама вот улетит вслед за собственными ее словами… При ней как-то смущался недобрый человек и немел, а добрый, даже самый застенчивый, мог разговориться с ней вдруг, как с сестрой, и – странный обман! – с первых минут разговора ему уже казалось, что где-то и когда-то он знал ее, что случилось это во дни какого-то незапамятного младенчества, в каком-то родном доме, веселым вечером, при радостных играх детской толпы, и после того как становился ему скучным разумный возраст человека»… Такой светлый образ появился теперь перед нами, как бы исполняя то обещание, которое автор давал раньше, когда на губернаторском балу заставил Чичикова растеряться перед прекрасной институткой. Взамен Коробочки, Феодулии Ивановны, всяких дам, приятных в разных отношениях, появлялась теперь, как думал Гоголь, истинно русская женщина. Автор не заметил, что у нее были все добродетели и только один недостаток, а именно – она была мертва. Но во всяком случае, стремление автора заменить серые краски первой части поэмы более светлыми – сказалось всего яснее на создании такого воздушного образа.
Это стремление оставило свой след и на жанровых картинках из крестьянской жизни… В первой части они были неприглядны; теперь значительно повеселели. Правда, строгая опека над мужиком была по-прежнему признана необходимой; надо было смотреть во все глаза за простым человеком, чтобы он не сделался пьяницей и негодяем. Надо было зорко смотреть за ним потому, что между мужиками – как утверждал автор – завелось теперь много всякой мерзости. Смущают их разные раскольники и бродяги, восстановляют против властей, а притесненному человеку восстать легко. «Разве трудно подстрекнуть человека, который точно терпит? – говорил Гоголь устами благомыслящего Муразова. – Да дело в том, что не снизу должна начинаться расправа. Дело плохо, когда пойдут на кулаки: уж тут никакого толку не будет – только ворам пожива. Утешайте крестьян словом и получше толкуйте им то, что Бог велит переносить безропотно и молиться в это время, когда несчастлив, а не буйствовать и расправляться самому. Говорите им, никого не возбуждая ни против кого, а всех примиряя». Эти сентиментальные советы автор не оставлял, однако, без поправки, настойчиво советуя помещику заботиться о благосостоянии крестьян и при случае рисуя разные идиллии, в которых описывалось, как веселились сытые и довольные крестьяне, с какой бодростью они трудились и как нежно выражали барину чувства своей привязанности…
Столько консервативно-мирных лучей заставил автор упасть на ту серую картину русской жизни, которую набросал раньше. И помещикам, и крестьянам пророчил он светлую будущность. В раздаче этих обещаний обделил он снова одних только чиновников, т. е. опять не высших, а низших. Про них рассказал он и во второй части «Мертвых душ» много некрасивого.
Лжесвидетельства, доносы, подделка документов, наглый обман с переодеванием, насилие – все поставил он им в счет, и несчастный генерал-губернатор, глядя на них, должен был воскликнуть: «Ни одного чиновника нет у меня хорошего, все – мерзавцы». Гоголю стало, однако, жаль добродетельного начальника, и ему в утешение он попытался набросать тут же силуэт какого-то молодого человека, на лице которого изображались труд и забота, который, не сгорая ни честолюбием, ни желанием прибытков, ни подражанием другим, служил только потому, что был убежден, что ему нужно быть здесь, а не на другом месте, что для этого дана ему жизнь…
Такова была в общих чертах тенденция, какую проводил наш моралист во второй части своей поэмы. Она должна была смягчить впечатление первой части и укрепить в читателе его любовь к многогрешной родине. Автор имел теперь больше права выставлять напоказ свой патриотизм, и вся эта история возрождения грешников и должна была быть сведена в конце концов к прославлению русской натуры. «У русского человека, даже и у того, кто похуже других, все-таки чувство справедливо, – говорил Гоголь… – и нигде в других землях не трепещет так возвышенно пылко молодое сердце, как в России!»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});