Нина Берберова - Железная женщина
Он всегда хотел, чтобы между двумя любящими была не конкуренция и не «выполнение условий», но понимание, помощь и утешение, и она давала ему то, что он всю жизнь искал: не бурные страсти, но сочувствие, не своеволие и особая стать, но полное ему подчинение, дающее радость столько же ему, сколько и ей. Ему – как победителю и борцу, для которого пробил час отдыха, и ей – как богине, дающей ему этот отдых, от которого она расцветает телесно и душевно, богине, для которой все становится божественно возможно и власти которой нет предела.
Ни критики, ни конкуренции – только поддержка и согласие, без вопросов «почему» и «зачем», которые не дают счастья. Сегодня он хочет играть в мирового гения и полубога, и она без слов понимает его и разыгрывает с ним только малым намеком выбранную им роль; он хочет завтра играть в ребенка, и она играет с ним, как если бы она всегда была для него только матерью; если он хочет вообразить себя старым, больным, брюзжащим, потерявшим разум, хнычущим, всеми забытым дедом, она без колебания следует за ним в этой игре. А если у него возникает желание вести себя как легкомысленный бонвиван, приударяющий за молодой женщиной, она тут как тут, облегчая ему роль, заменяя одновременно и режиссера, и суфлера. Может быть, его тайные, или даже подсознательные, фантазии приводили его к тому, что доминантой его отношений с Мурой становилось проведение в жизнь ритуала, в котором он играл то ту, то другую роль, и эта роль (как и самый ритуал) становилась проводником в реальность этих тайных фантазий? Ей ничего не надо было объяснять, она всегда была рядом, всегда нежная, теплая, всегда готовая к любому его капризу или приказу, она здесь, ему стоит только взглянуть на нее, и она уже знает, чего он от нее ждет. Но главное, – она заглаживает все обиды, а если их невозможно загладить – потому что их все больше с каждым годом и они все больнее режут его по живому (его забывают, о нем не пишут, ему не звонят, его не зовут), – если невозможно обточить их колючие углы, она делает так, что их нет. Она колдует, она не дает им дойти до него и ранить его. Может быть, в своих фантазиях она видела себя Дездемоной, Офелией, Корделией? Она никогда не повышала голоса, она никогда не говорила нет, она только тихо смеялась и заставляла его, хмурого и нетерпеливого, смеяться вместе с ней. За это колдовство, за ее силу сделать бывшее небывшим, он любил ее и был благодарен ей, и это делало ее счастливой, потому что и она чувствовала в нем колдуна и волшебника и оставалась независимой, свободной, сильной и все еще «железной», обращая к нему – смотря по тому, какой сегодня был день, – то лицо «кошечки», то серьезное, умное и твердое лицо, которое у нее всегда было. Валлентэн дает нам намек на характер отношений, которые связывали их. Она получила от Муры то, чего другие биографы Уэллса получить не могли [82].
Она также получила от Муры рукопись, которую до того почти никто не видел – она была напечатана в 1944 году, в крайне ограниченном количестве экземпляров «для избранных» (цена ее была очень высокой) – и с которой Уэллс при жизни не позволял знакомиться непосвященным. И не только эти автобиографические заметки, названные им «1942—1944», были даны Мурой Валлентэн для последней главы, но Мура дала и комментарии к ним.
Эти комментарии никто кроме Муры дать биографу не мог. Они говорят нам о том, что Мура прекрасно понимала, что она бессильна была помочь Уэллсу и вернуть его если не к вере в возможность прогресса, вечного мира и братства человечества, то хотя бы к вере, что человечество не вымрет, как вымер динозавр, что на земле останется что-то от бывшего когда-то. Нет, он был уже за пределами этой возможности и не только не верил, что останется это «что-то», из которого опять поднимется жизнь, но теперь он не верил и в то, что в мире сохранится жизнь даже в самых примитивных формах, что останется ящерица, рыба или просто водоросль, из которой, как миллиарды лет тому назад, опять вырастут млекопитающие, плесень, которая через миллиарды лет, может быть, вернет и самого человека на землю. Для него было бесспорно: ничего не будет, кроме отравленных колодцев, убийственных машин, ядовитого воздуха, насыщенного смертоносными химикалиями, и последних людей, пожирающих друг друга. Он писал:
«Человеческий род стоит перед окончательной гибелью. Это убеждение есть результат того, что наше нормальное существование и поведение проистекали из нашего прошлого существования и поведения, оно было основано на опыте прошлого, не на связи его с тем, что идет на нас и неизбежно. Даже не слишком наблюдательные люди начали замечать, что нечто очень странное вошло в нашу жизнь, которая благодаря этому никогда уже не будет тем, чем она была. Это „нечто" – элемент „устрашающей странности" – пришло от внезапного откровения, что в мире есть предел движения вверх для количественной материальной способности приспособления».
Он всегда верил в естественные смены стадий жизни, входящих одна в другую, образующих спираль. Он верил, что события соединяются между собой известной системой в согласованности их связей благодаря закону, который держит вселенную, как закон притяжения. Но теперь он видел, что закона такого нет. Невероятный хаос царствует в мире. И невозможен чертеж для разгадки будущего.
В начале своей сознательной жизни Уэллс почувствовал возможность заглянуть в будущее. В конце жизни он понял, что в будущем нет никакой «логической эволюции», и, поняв это, решил, что жизнь не имеет никакого смысла.
«Ежедневно приходят в жизнь тысячи злых, злостных, порочных и жестоких людей, решивших изничтожить тех. у кого еще остались идиотические добрые намерения. Замкнулся круг бытия. Человек стал врагом человека. Жестокость стала законом, И теперь сила управляет миром, сила враждебная всему тому, что старается уцелеть. Это – космический процесс, который ведет к полному разрушению».
Есть несомненная параллель между концом Уэллса и смертью другого веровавшего в прогресс писателя мировой известности. Он, как и Уэллс, потерял свою популярность и может считаться полузабытым, они оба потеряли свою славу – остались имена, но книги стоят на полках, покрытые пылью забвения. Последний год Горького, проведенный в крымском уединении Тессели, говорит нам о его отчаянии, вызванном не совсем теми же причинами, какие вызвали отчаяние Уэллса, но оно было не меньшей силы. После опубликования воспоминаний И. Шкапы становится бесспорным то состояние последнего разочарования, в котором Горький был привезен е Москву в июне 1936 года за две недели до смерти. Как и у Уэллса, все иллюзии, видимо, рассеклись в нем, и осталась голая действительность, от которой уйти можно было только в смерть. Вопрос, был ли он отравлен и кем именно, умер ли от туберкулеза и сердца или отравил себя сам. теряет свою остроту – смерть для Горького, как и для Уэллса, явилась выходом и освобождением. И тут и там мы видим невозможность постичь и принять перемены в мире, которые произошли за то время, что они оба жили, один – шестьдесят восемь лет, другой – восемьдесят, боролись за свои убеждения по мере сил и таланта, способами, которые сейчас нам кажутся и не слишком эффективными, и не слишком высокого качества. Все, на чем держалась система их оптимистических идей, было уничтожено, потому что с самого начала они были уверены в системе, а оказалось, что ее нет, а есть только «случай» и «необходимость». Но оба – и Уэллс, и Горький – считали, что лучшие умы в мире – они сами и их учителя, а потому они ошибаться не могут. И потрясения, и развал этой постройки оказались для обоих роковыми.