Лев Хургес - Москва – Испания – Колыма. Из жизни радиста и зэка
О тебе могут вспомнить те, кому не надо показываться на глаза, и запросто вместо «особого распоряжения» сунуть еще и дополнительную «баранку» (десять лет) по ОСО. Так что уж сиди тихонечко, как мышонок в норке, и не пищи, а там, глядишь, и «особое распоряжение» придет и выпустит тебя на волю, правда с «волчьим паспортом» (статья 39 – ограничение в проживании), но хоть за тобой не будет всегда следовать человек с ружьем.
А вообще, даже на фоне наиболее примечательных людей пересыльной камеры Нехамкин был весьма колоритной фигурой: лицом – копия Карла Маркса, только в лагерном обмундировании. Марк Евсеевич являл собой классический тип политзаключенного доежовских времен. Не боялся он никого и ничего, знал, что воли ему все равно не видать никогда вне зависимости от того, откажется ли он от своих убеждений анархиста или останется при них, и потому он никогда даже и не пытался делать вид, что «перековался» и перешел на советскую платформу, как делали многие меньшевики и эсеры, но это им, кстати, и не помогало. Джугашвили, и сам никогда в жизни никому правды не говоривший, не доверял и им, полностью оправдывая народную поговорку: «Свекровь снохе не верит». Так и сгнили их косточки по разным тюрьмам и лагерям необъятной нашей страны.
Правда, ни к кому Нехамкин со своими убеждениями не навязывался, но, в отличие от других, охотно и абсолютно не боясь стукачей, которых в каждой камере было более чем достаточно, высказывал свои взгляды, критиковал действия властей, рассказывал все подробности своих тюремнолагерных перипетий (за что, между прочим, НКВД еще и до 1937 года давало новый срок, зачастую даже больше первоначального). Эта его откровенность пугала многих однокамерников, некоторые даже подозревали в нем «наседку», уж больно он откровенно высказывался по любому вопросу, но во мне он сразу вызвал полное доверие.
Я с ним быстро сдружился. Он мне много рассказывал о своей жизни, я же, не боясь доноса, беседовал с ним даже об Испании, а особенно о сотрудничавших с нами анархистах. Эти рассказы были для Марка Евсеевича как бальзам на душу. Как-то этот суровый вечный каторжник, прошедший все семь кругов ада джугашвилиевских застенков, даже всплакнул тяжелыми мужскими слезами. «Эх, побыть бы там хоть один денек, за это не жалко и весь остаток жизни отдать!» – стукнув кулаком по нарам, прошептал Нехамкин, а потом сказал, блеснув темно-карими глазами: «А все же хорошо, что наши товарищи живут и борются под красночерным знаменем».
Впоследствии оказалось, что мы с Нехамкиным были направлены в одну тюрьму, Полтавскую, но находились там в разных камерах. К сожалению, больше я этого человека не встречал и о его дальнейшей судьбе ничего не знаю. Во всяком случае, после Буланова, это был второй человек в Бутырской тюрьме, которого я полностью уважал за его смелость, принципиальность и порядочность.
Вообще говоря, наиболее колоритные фигуры мне встречались преимущественно в тюремных пересылках: через пару дней после моего осуждения в нашей камере появился весьма скромно одетый человек, лет сорока, очень интеллигентного вида, с ухоженной бородкой клинышком. Представился слесарем-инструменталыциком одного из московских заводов с совсем непримечательной фамилией Минаев. Сроку он имел восемь лет по ОСО по моей же статье – КРТД (контрреволюционная троцкистская деятельность).
Обычно в нашей камере после обеда следовал, как и в каждом порядочном санатории, «мертвый час», а после него часа два, до ужина, проводились камерные культурные мероприятия. Кто-либо из наиболее эрудированных зэков, а в таких наша камера никогда не испытывала недостатка, делился либо рассказами о своем участии в Гражданской войне, либо воспоминаниями из быта царских тюрем, в которых они провели до революции и за революционную деятельность немало времени. Некоторые читали наизусть стихи и поэмы русских и зарубежных классиков, другие – весьма детально пересказывали романы Дюма, Вальтер Скотта, Гюго, Флобера, Толстого, Достоевского. Были и такие, которые прямо на ходу занимались импровизацией, то есть сочиняли всякие занимательные истории. Один бывший работник КВЖД (Китайской Восточной железной дороги) – а таких и в следственных, и в пересыльных камерах было довольно много – Павел Качерец, мог часами безо всякой подготовки рассказывать настолько интересные, логически и литературно безупречные повести и романы, что вся камера, в которой были и высокоинтеллигентные, начитанные люди, ими заслушивались: слышно было, как муха пролетит. На мой взгляд, его рассказы смело можно печатать в любом литературном сборнике безо всякой правки. Но подробнее о Качереце – чуть позже, он, как и прочие работники КВЖД, заслуживает особого внимания.
Так вот, перед началом очередного культурного мероприятия слово попросил вновь прибывший Минаев. Обычно выступавшие являлись представителями высшей партийной и беспартийной интеллигенции, это было в порядке вещей, а тут какой-то слесаришка туда же лезет: с суконным рылом в калашный ряд. Слово Минаеву все же дали, и начал он, в собственной транскрипции, читать наизусть сказки Салтыкова-Щедрина, причем почти дословно, лишь с небольшими добавлениями применительно к современным условиям. После каждой такой аллегории в камере долго не смолкал гомерический хохот. Как, например, в «Карасе-Идеалисте» голавль приплывает за карасем и просит его «собраться легонько», точь-в-точь как нас вызывали на допросы, и так далее, в том же духе.
После первого же выступления Минаев стал у нас в камере «солистом первой категории». Как-то, удивленный его литературной эрудицией, я осведомился у Минаева, давно ли он работает слесарем? «Два года», – ответил он. Оказалось, что до этого он был каким-то крупным работником, чуть ли не замом председателя ВЦСПС[173], и за свои прежние уклоны был снят с ответственной работы и послан на производство, в те времена, до 1937 года, это часто практиковалось. Джугашвили заменял людей, которые в прошлом выступали против него, а снятых пока не арестовывал, а посылал работать простыми рабочими. Минаев несколько лет спокойно работал и даже систематически выбирался в партбюро завода, но в 1937 году о нем вспомнили, и вот теперь он находится здесь со своими восемью годами заключения.
Вообще, это был обаятельный, интеллигентный и остроумно-находчивый человек. Как-то у нас в камере появился Каралифтеров, старый коммунист, в прошлом директор вагонного завода в Калуге. Его взяли еще в 1936 году, почему-то очень быстро оформили на пять лет лагерей, и где-то на севере он, по-лагерному, очень неплохо устроился нарядчиком (ведал учетом, распределением и выводом на работу зэков). Реальной обстановки на воле Каралифтеров не знал, слухам об ужесточении репрессий не верил и считал, что какие-то отдельные вредители из НКВД то ли из садизма, то ли чтобы свести с ним личные счеты, злостно оклеветали его – старого коммуниста, участника Гражданской войны, награжденного орденом Боевого Красного Знамени. Поэтому он полагал, что как только его заявление попадет в ЦК, его сразу освободят, извинятся перед ним, восстановят во всех правах, а клеветников из НКВД пошлют на его место в лагерь. Поскольку он знал, что лагерное начальство, как правило, все заявления зэков о пересмотре их дел попросту бросает в мусорные корзины, то Каралифтеров ухитрился свое пространное заявление переслать с какой-то оказией прямо в Москву, в приемную ЦК. Оно попало в Москву в самые горячие дни марта-апреля 1937 года и, как говорится, угодило в точку. Каралифтерова почти сразу привезли из лагеря в Москву, но, вместо извинений и почетного освобождения, поместили на Лубянку, где после нескольких допросов прокрутили через Военную коллегию Верхсуда, методом, уже описанным мною: в тюремной камере трое судей и т. д. Приговор – десять лет тюремного заключения с довеском (пять лет поражения в правах). Вот к чему привела его апелляция в высшие инстанции.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});