Если буду жив, или Лев Толстой в пространстве медицины - Владимир Ильич Порудоминский
В Астапово поступают многочисленные телеграфные запросы из газет, съезжаются корреспонденты. Маковицкий особо помечает: «Наехал 271 корреспондент»! Никому прежде неведомая станция Рязано-Уральской железной дороги оказывается в фокусе внимания всего мира.
В просто обставленной комнате начальника станции, на чужой кровати, постанывает в жару больной старик. Доктор Маковицкий прослушивает в нижних долях обоих легких сзади обильные сухие и влажные хрипы. Температура не падает: бродит между 38-ю и 39-ю градусами.
Вечером Варвара Михайловна Феокритова хочет взять у него градусник, но Лев Николаевич просит:
– Нет, вы мне посветите. Я сам люблю смотреть.
И, взглянув на шкалу, где столбик взобрался за 38 градусов:
– Ну, мат! Не обижайтесь…
Зенит. 2 ноября 1910-го
Учащение дыхания. Боль в левом боку. Кашель. С утра t° 39,2; пульс 96 с перебоями. Голос ослабел, звук грудной, говорить Льву Николаевичу и трудно, и больно.
Спутникам его буквально некогда ни присесть, ни вздремнуть. Помимо ухода за больным, нужно мыть полы, проветривать помещение, тем более, что печи дымят, поддерживать порядок – в небольшой комнате недостает места все удобно расставить и разложить. В доме, кроме Толстого и троих его спутников, еще семья начальника станции из пяти человек, прислуга.
2-го утром приезжают Чертков и его секретарь Сергеенко.
Алексей Петрович Сергеенко и здесь берет на себя обязанности секретаря. В одной из комнат устраивают временную канцелярию. Туда день и ночь стучат в форточку, подают телеграммы и письма, просят ответных сообщений, приходят корреспонденты – и не только: люди самого разного звания пишут в Астапово, приезжают туда, справляются о течении болезни Льва Толстого, желают ему скорее поправиться. На двери дома врачи вывешивают листки с последними сообщениями о состоянии здоровья пациента; такие бюллетени тут же пересылаются во все российские и многие зарубежные газеты.
В 12.30 дня в мокроте кровь – воспаление легких уже не подлежит сомнению.
Чертков убежден, что у Льва Николаевича и на этот раз хватит сил перенести болезнь. Его уверенность и в остальных поддерживает надежду.
В 6.30 вечера – t° 38,8.
Во сне Лев Николаевич, охая, повторяет: «Боже мой, Боже мой». Маковицкий помечает, что впервые слышит от стонущего Льва Николаевича эти слова. (Но доктор Альтшуллер помнит: в Гаспре, тяжкой ночью, когда все окружающие и, похоже, сам больной, утратили надежду, он услышал, сидя у постели, как Лев Николаевич слабым голосом отчетливо произнес: «От тебя пришел, к тебе вернусь, прими меня, Господи».)
Вызывают доктора Никитина Дмитрия Васильевича – верная «палочка-выручалочка» в трудных случаях.
Вечером приезжает Сергей Львович. Он, как и Татьяна Львовна, узнав об уходе отца из Ясной Поляны, не только не осудил, но поддержал его: «Ты себя ни в чем упрекать не должен, положение было безвыходное, и я думаю, что ты избрал настоящий выход», – писал он отцу в Оптину. Лев Николаевич радуется его приезду: «Как ты меня нашел?» Он не знает, что весь мир уже нашел его.
В 10 часов вечера – t° 39,2; пульс до 140, на каждом третьем ударе перебой. Ему дают несколько капель строфантовой настойки.
Из-за изжоги он ничего не ест, отказывается от молока, от кофе.
«Хотя ободряем друг друга, особенно Владимир Григорьевич <Чертков>, сегодня все мы, окружавшие Л.Н., скрываясь один от другого, исплакались», – итожит день Маковицкий.
В полночь экстренным поездом с одним прицепленным вагоном приезжает Софья Андреевна с дочерью Татьяной и сыновьями Андреем и Михаилом. Софья Андреевна кажется Маковицкому непохожей на себя – нерешительной, несмелой. Маковицкий рассказывает ей о ходе болезни: воспаление в этом возрасте обыкновенно смертельное, но Лев Николаевич в последние пять лет два раза легко перенес бронхопневмонию, сил много, не безнадежен. В свидании с мужем Софье Андреевне отказывает: для Льва Николаевича это слишком тяжелая нагрузка, третьего дня он бредил, что она его догонит.
Софья Андреевна жалуется, что Лев Николаевич навлек на нее позор, жену бросил. Она ведь ничего ему не сделала (дальше ее слова): «только вошла в кабинет посмотреть, у него ли дневник, который пишет, не отдал ли его, и еще, услышав шум, заходила и спросила: «Левочка, аль ты нездоров?» – «Изжога, миндаль принимаю, не мешай мне», – ответил злобным голосом, досадуя. Я долго стояла у двери. Сердце у меня билось. Потом, услышав, что потушил свечу и ложится спать, я ушла. Как это я крепко заснула, что не слышала, как он ушел». В конце признается: «Я пересолила»…
Маниакальный припадок? Еще раз Снегирев
Через пять месяцев после смерти Толстого, в апреле 19 1 1 года, Софья Андреевна, измученная сыплющимися на нее упреками и обвинениями, борьбой с дочерью Александрой Львовной и Чертковым за литературное наследие мужа, мучениями совести, что «не умела сделать счастливым Льва Николаевича последнее время его жизни», получит столь желанные ей, столь для нее необходимые слова оправдания и привета. Теплым, хоть и ветреным Пасхальным днем она навестит дорогую могилу, присядет на лавочку, поплачет, но прежняя обида вдруг снова пронзит ее сердце в Светлый день всеобщего Воскресения и любви: «Воскрес ли Христос в душе моего любимого умершего мужа, когда он злобно покинул меня и свой дом и обездолил несчастные семьи своих сыновей?» – посетует в своем ежедневнике.
А дома в утешение и оправдание найдет письмо от давнего знакомого, профессора Снегирева.
Он пишет, что не перестает думать о «внезапном событии» – об уходе Льва Николаевича, о Софье Андреевне, о том, как много горя, огорчений, незаслуженных обид, укоров выпало на ее долю, и не только от людей посторонних, но и от своих близких, кровных и даже от ушедшего человека, которому она отдала свой 48-летний труд, заботы и неустанное попечение».
Профессор Снегирев согреет ее сердце убежденностью, что она «именно та женщина, которая наиболее целесообразно была предназначена ему <Льву Николаевичу Толстому> в жены», что в своей «непостижимой деятельности при его гении» он многим был обязан ей. Снегирев видел в их семейной связи то, чего подчас не хотели замечать другие: «ни одного золотника нельзя было ни прибавить, ни убавить от вас обоих, чтобы не нарушить той удивительной гармонии, той замкнутости духовной жизни при множестве народа, окружающего вас».
Он напишет восторженно: «Ваша удивительная эластическая энергия, Ваша несокрушимая подвижность прямо физически его заряжали, Ваше острое колющее амбициозное тщеславие, на