Частная коллекция - Алексей Константинович Симонов
– Ну какой прок тогда от финала, где ты его убьешь, если его убиваешь взглядом уже в этом кадре!
Потом возле другого:
– Чего плакать было, если в каждом кадре будете как псы на собачьих боях! Пропадет такой кадр!
Так и добрались до павильона живыми.
А дружбу пришлось снимать на крупных планах. В кадре – Олег, за кадром – я. Он ко мне все-таки неплохо, с симпатией относился. Потом наоборот: в кадре – Афанасий, за кадром – опять я. Тогда ведь молодой был и весь текст сценария наизусть помнил. Так и сняли. Когда в монтаже это соединили, то насчет дружбы – не знаю, но какая-то тоска по взаимной симпатии, кажется, получилась. Это с системой сочетается? То-то. Чисто индивидуальное скалолазанье.
Второй случай – на той же картине. Видно, то, на чем споткнулся впервые, лучше запоминается. Среди девяти героев, полсценария запертых пургой в одном помещении, был охотник Воронов – мужик немногословный, железного характера и выдержки. И надумал я пригласить на эту роль не актера, а своего друга, яхтенного капитана, слесаря из Дубны Валентина Антоновича Ерофеева. Валя – из тех людей, кто не собой быть не умеет. И почти вся роль с его индивидуальностью совпадали тютелька в тютельку, только вместо шкотов – постромки собачьей упряжки. Внутренняя интеллигентность в Вале была, и артистизм, гармоничность внутреннего и внешнего были, но способности хоть на миг не быть самим собой или просто – разнообразия внешних реакций – у него начисто не было. Но я решил рискнуть. Это я теперь знаю, что любого, кто не очень боится камеры, можно вытянуть на гениальный эпизод, если подогнать этот эпизод под него как свитер – в обтяжку. А тогда – честно говорю – рисковал.
На пробе (а пробовался Валя с Сергеем Юрским, которого он не знал ни в лицо, ни по фамилии) мне нужно было вытащить из него взгляд, которым он не раз на моих глазах отодвигал горлопанов, лезущих без очереди за водкой. И я, грешен, сказал Вале примерно следующее:
– Антоныч, этот твой партнер, он с тобой мягко стелет, а мне целый тарарам устроил, что я его, такого знаменитого, заставляю пробоваться с каким-то непрофессионалом.
Валя понял. Он обманчивых, неверных людей сильно презирал. Начали пробу. Сережа говорит текст. Валя смотрит в пол. Сережа еще говорит. Тут Валя поднимает глаза и вперяется в него взглядом, от которого Юрский вскакивает, как обжегшись, и не без труда договаривает текст.
– С ним играть нельзя, – сказал Сережа позже. – Какая игра, когда от одного взгляда мурашки бегают. Ты где такого взял?
Я радуюсь, а сам думаю: «Обжечь-то он обожжет. Но ведь ему по сценарию в этой роли заплакать надо. Вот с этим как будет?»
Юрского мне на худсовете не утвердили. У него как раз начиналась ленинградская полоса, когда его НЕ… не утверждали, не выпускали, концерты не разрешали, постановки не давали, что и кончилось его отъездом в Москву.
А играл эту роль в картине Ролан Быков.
Долго, почти до самого конца откладывал я съемку, где Вале плакать надо. Он сроду не плакал, а без этого нет роли, нет второй краски, объема. И вся его благородная и сдержанная мужественность, которая уже есть в материале, останется без этого картон ной декорацией – и все.
В павильоне выстроена крохотная больничка, и при ней, за обитой оленьими шкурами дверью, предбанник или тамбурок. По ходу сцены Воронов, которого играет Антоныч, в очередной раз заходит к доктору, которого играет Быков, чтобы услышать, что проклятый попутчик, навязавшийся ему в дороге, сам едва не погибший и едва не погубивший его, Воронова, своей беспечностью, слабостью, жадностью, лежит в отключке без всяких улучшений состояния. И тут Воронов слышит, что Харченко этот в порядке, очухался, будет жить. И Воронов молча, с каменным лицом выходит в тамбур, плотно закрыв дверь.
Доктора удивляет отсутствие радости у человека, который сам, едва встав на ноги, каждый день идет в больничку справиться о больном.
Доктор выглядывает в тамбур, а там плачет Воронов, плачет и говорит: «Я его, гада, ненавижу, я теперь, когда он жить будет, своими бы руками его придушил». Такой вот веселенький переход. Можно, конечно, и не плакать, но тогда, согласитесь, нечего делать в тамбуре. Надо прямо на улицу выходить. А мы не в Амдерме – в Ленинграде, на улице июль, жара и никакой Арктики – ни обыкновенной, ни необыкновенной…
Ночь мы с Антонычем почти не спали, шарили по всей его и нашей общей биографии в поисках потрясений, которые могли бы ввергнуть его крепкоплечую психику в расслабление и сантимент.
И по «внутренней линии» все разобрали. Уже не только я – он наизусть знал, как расслабляюще подействовало на натянутые нервы Воронова неожиданное сообщение, как упал с души груз ответственности за попутчика, как разрядилось слезами недельное напряжение мучительной неизвестности и как вылезло теперь, когда всё в порядке, глубоко подавляемое чувство гнева за все муки, которые он от этого попутчика принял по дороге на зимовку.
Смотрю на Валю, смотрит Валя на меня, и понимаем мы, что единственное, что можем сделать разумного, – это лечь спать или повеситься. Причем Валя – за лечь спать, я – за второе. Так мы и явились наутро на киностудию «Ленфильм».
Я нигде и никогда не стеснялся с артистами советоваться. Особенно с хорошими. И вот перед съемкой подхожу к Ролану: как быть? как мне выжать слезу из моего железного друга? На что Ролан без колебаний отвечает:
– А никак. Разведи мизансцену, проверяй текст, а про это – забудь. Это я беру на себя.
Посмотрел я на него, честно говоря, про себя ругнулся. Ему-то что? Он артист, ему потом в монтажной не сидеть.
Ролан репетировал в свое удовольствие. Он распределял крупные и мелкие «примочки», которыми расцвечивал каждую роль и в изобретении которых ему нет равных. Потом говорит: «Ты иди к камере, мы тут с Валей пошепчемся без тебя».
На один дубль мне пленки не жалко. Жалко себя, что такой бездарно-беспомощный и что вся «Жизнь в искусстве» Станиславского прошла мимо, так ничем тебя и не одарив.
– Мотор!..
…Доктор собирается в дорогу. Входит Воронов, спрашивает, как там Харченко, получает неожиданный ответ и, не дрогнув ни единым мускулом, кивает и закрывает за собой дверь в тамбур.
– Батенька, вы не поняли! – кричит доктор, бросается к двери, дергает