В преддверии судьбы. Сопротивление интеллигенции - Сергей Иванович Григорьянц
Через четыре года начали освобождать из тюрем. Сперва было принято считать, что в число первых я попал благодаря Елене Георгиевне. Я действительно оказался в первой десятке из списка Андрея Дмитриевича Сахарова: людей лично ему знакомых, которых необходимо освободить в первую очередь. На самом деле с Андреем Дмитриевичем я знаком не был, а был знаком только с Еленой Георгиевной, которая, конечно, сказала ему, что я редактор «Бюллетеня „В“». Как говорили дипломаты, меня освободил Рейган. И даже не Рейган, а корреспондент «New York Times» Билл Келлер, впоследствии главный редактор газеты. Он написал обо мне целый разворот, откуда Рейган узнал о моем существовании и упомянул меня в разговоре с Горбачевым в Рейкьявике. К тому же я слегка поиграл с КГБ, запутал их своим поведением, что мне было не свойственно, а потому не очевидно для них.
Я понял, что освобождать, конечно, будут, но с учетом голодовок и карцеров – в последнюю очередь. Поэтому во время последней голодовки я начал писать какие-то статьи, якобы размышлял о публикациях в «Новом мире» – делал вид, что заинтересован в том, что мне предлагали еще летом, когда приезжал мой куратор из Москвы и говорил: вот ваши друзья теперь редакторы больших журналов…
А в Москве было только три человека из первых освобожденных. Но Юра Шиханович по личным причинам не хотел ни о чем вспоминать. Так за всех почему-то решила Софья Васильевна Каллистратова и, по-моему, неправильно – она говорила, что не нужно давать никаких интервью. Может быть, поэтому и Сергей Адамович Ковалев интервью не давал, а может быть, он не вызывал большого интереса – освобожден был все-таки из ссылки, а я – после статьи в «New York Times» и прямо из тюрьмы. У моей квартиры всегда стояло по десять машин. Я говорил, что по официальным данным еще триста человек сидит по лагерям и тюрьмам, а на самом деле – гораздо больше. То же самое происходило и у Сахаровых – в этот раз они не согласились со мнением Софьи Васильевны. Говорили мы примерно одно и то же: необходимо немедленно выпустить всех политзаключенных. Но со временем выяснилось, что у меня было одно важное преимущество – ни у Елены Георгиевны, ни у Андрея Дмитриевича не сохранилось с доарестных диссидентских времен никакой рабочей структуры, а у меня оставался почти полностью уцелевший «Бюллетень „В“».
И все мы понимали, что роль информации только возрастает, но информация должна быть другой, не только диссидентской – о правах человека, – но и экономической, политической… Было понимание, что нужно делать совсем новый журнал. Я считал, что всем, кто уже на воле, нужно объединиться и издавать большой журнал, каким в информационном плане была «Хроника текущих событий», а в аналитическом – «Поиски и размышления», известные, к несчастью, только за рубежом. И я решил собрать большую редколлегию, чтобы в журнале были представлены разные точки зрения на многочисленные назревшие в СССР трудности. Позвал Лару Богораз, Сергея Ковалева, отца Глеба Якунина, Виктора Браиловского, Льва Тимофеева. Толя Щаранский уже был выслан, Иосиф Бегун еще не был освобожден.
На первой встрече у меня дома все одобрили идею журнала и согласились в нем работать, выбрали название «Гласность». Решили встретиться через неделю для более конкретного разговора. Но через неделю отец Глеб сказал, что его вызвал митрополит Крутицкий и Коломенский Ювеналий и сказал, чтобы он не смел участвовать ни в какой «Гласности» – не скрывая, что это результат прослушки. Митрополита это не смущало. Браиловский сказал, что посовещался со «своими», и те ему сказали, что нечего еврею мешаться в русские дела. Я заметил, что Толя Щаранский был одновременно и еврейским активистом, и членом Хельсинкской группы, но Браиловский ответил, что пример Щаранского считается у них негативным. Ковалев заявил, что «издание такого радикального журнала повредит Горбачеву в его борьбе с реакционными членами политбюро». Богораз последовала за Ковалевым. Остался лишь Тимофеев, который был ни к чему – он проработал две недели моим заместителем и уехал отдыхать после одного года в лагере в это самое напряженное, решающее в Союзе время.
Еще до этого я попросил Сахарова стать членом редколлегии, но Андрей Дмитриевич сразу мне сказал (а я не понимал тогда отношения к Андрею Дмитриевичу в мире), что если он станет членом редколлегии, все будут говорить, что это журнал Сахарова, а это не так. Но он пообещал участвовать в пресс-конференции по поводу первого номера и дать статью. Действительно, первый номер «Гласности» открывался большим интервью с Сахаровым.
Теперь мы виделись с Еленой Георгиевной регулярно. Виделись, несмотря на то, что в это время меня изо всех сил пытались поссорить с Андреем Дмитриевичем – не знаю, от кого это исходило.
«Свобода» тогда брала у меня интервью по три раза в день. Да и другие западные радиостанции почти ежедневно. В результате самые сенсационные темы – освобождение политзаключенных, издание первого независимого журнала – оказались связаны со мной. И я внезапно стал популярным, хотя высказывался очень радикально: говорил, что перестройка совершается КГБ и в интересах КГБ, что в тюрьме было очевидно. Сахаров первые полгода-год вполне миролюбиво и даже уважительно относился к Горбачеву. Это и было поводом для кажущегося расхождения. Меня пытались убедить, что Сахаров якобы поддерживает коммунистов. А тут он еще мельком заметил, в одной из статей, что КГБ – наименее коррумпированная организация в стране, в чем он, конечно, ошибался – просто грабеж и торговля не были такими откровенными и примитивными, как у милиции. Но поссорить нас не удавалось. Я не критиковал даже то, с чем был не согласен, а на уговоры сделать это отвечал, что Сахаров относится с доверием к собеседнику, пока на деле не убеждается, что тот лжет. У меня – свой журнал, а вскоре – свое информационное агентство «Ежедневная гласность», я лучше знаю, что происходит в стране. Когда Сахаров тоже обо всем этом узнает, его политические позиции изменятся. Что и произошло.
Мы часто виделись. Иногда я куда-то приглашал Андрея Дмитриевича. Один раз зазвал его на какой-то пикет на Арбате – по поводу очередных расстрелов на Кавказе. Он был болен, подавлен, и все-таки пришел. Мы стояли втроем или впятером, никто Сахарова не узнавал. Это