Мемуары - Андрэ Моруа
Над городом возвышалась большая гора Монсеррат. А на вершине ее — невероятный, неожиданный, светящийся, воздушный белый силуэт церкви. Лолита повезла меня смотреть водопад Текендама. Водопад этот — живой. Вода не падает отвесной стеной, как в Ниагаре. Она выбрасывает во все стороны жидкие ракеты, и они устремляются вперед, вытягиваются на лету, а потом, просияв отчаянной точкой, сходят на нет и умирают. Вода кажется бледно-желтой, а поднимающийся над бездной пар образует переливающуюся сиреневую дымку. Красота была необыкновенная, хотя, по правде говоря, с Лолитой все мне казалось прекрасным. Она так хорошо говорила о том, что любила. Однажды мы вместе, «шапо а шапо»[439], пошли посмотреть корриду. В другой раз она повезла меня в саванну, неширокую равнину, где трава растет вперемежку с тростником, а местами возникают нежно-зеленые кроны эвкалиптов. Картины эти связаны для меня с ее звучавшей, как пение птиц, речью: «Ты доволен?.. Como se dice?»[440] Я знал, что через три дня, через два дня, на следующий день чары превратятся в воспоминание, но отдавался радостям Волшебного Острова.
Я наконец нашел сунамитянку. Теперь мне предстояло без всяких усилий написать свой последний роман. Называться он должен был «Сентябрьские розы» в память о небольшом стихотворении, написанном мною для Лолиты, ибо старик, на две недели превратившийся в юношу, самозабвенно сочинял стихи для той, кого звал companera[441].
Расставшись в аэропорту Боготы, мы пообещали друг другу когда-нибудь снова встретиться в Испании. В Нью-Йорк, где я остановился на неделю на обратном пути, она присылала мне пылкие, прекрасные письма. Но едва я вернулся в Париж, мне стало ясно, что сон — это сон, а прочные, нерушимые связи у меня — во Франции, и «Сентябрьские розы» — роман и действительность — закончатся полной победой супруги. Я посвятил далекой Лолите еще одно рондо и балладу с рефреном: «Но где они, те ночи знойной Лимы?» — рифмуется с «Где та, к кому меня влекло неодолимо?».
Где та, к кому меня влекло неодолимо? Увы, в могиле! «А как же иначе?» — сказала бы она. Лолита ничего не ела, курила сигарету за сигаретой и пила, как она говорила, напитки дикарей. Она играла «Тессу» (играла самое себя), танцевала, читала Аполлинера. Но жила она вне жизни и не делала ничего, чтобы приблизиться к ней. Не знаю, была ли она еще жива, когда вышли «Сентябрьские розы». Вопреки всему, что думали и говорили многочисленные критики, роман этот не автобиографичен. Образ старого писателя был навеян в основном Анатолем Франсом, который, путешествуя по Латинской Америке, влюбился в актрису; прообразом жены героя стала бабушка Симоны, мадам Арман де Кайаве, тяжело переживавшая эту историю. Чего стоил этот запоздалый роман, розы моей осени или даже скорее зимы? Я относился к нему снисходительно, с нежностью, но не думал, что он сможет заинтересовать широкую публику. Однако же он привлек ко мне внимание — его читали те люди, которые в свое время полюбили «Превратности любви».
В этом путешествии на новый континент, в этом неожиданно теплом приеме, в этой пленительной «companera» было что-то пьянящее. Нужно было оставить этот сон в стране грез и вернуться на землю. На обратном пути я много читал Монтеня, единственную взятую с собой книгу. «Незачем нам вставать на ходули, ибо и на ходулях нам надо передвигаться с помощью своих ног. И даже на самом высоком из земных престолов сидим мы на своем заду…»[442]
Замечательное наставление, урок смирения. Но, как и предсказывал мне перед отъездом несравненный Рогнедов, я ни о чем не жалел.
4. Большие биографии
После «Сентябрьских роз» я на протяжении пятнадцати лет работал в основном над серией больших биографий. По правде говоря, у меня не было сознательного намерения посвящать столько времени этому жанру. Это, как и все важные веши в жизни, получилось случайно (любое наше решение поначалу весьма произвольно), потом, занявшись исследованиями, я втянулся. Когда в детстве и юности я страстно мечтал писать, то, конечно, не думал о биографиях. Как же возникла у меня такая мысль? Во французской литературе жанр этот не играл практически никакой роли. Было несколько знаменитых книг: «Карл XII» Вольтера (которого я не люблю), «Жизнь Ранее» Шатобриана (не что иное, как исповедь), очень поверхностные биографии, написанные Стендалем, банальные жизнеописания Виктора Кузена[443], биографии малоизвестных лиц, разбросанные у Сент-Бёва[444], героические жизнеописания Ромена Роллана. У каждого из этих произведений свои достоинства; но ни одно из них нельзя счесть биографией, как я ее себе представляю. То есть ничто во Франции не могло увлечь меня на этот непроторенный путь.
В свое время я рассказал о том, как возникло в 1924 году жизнеописание Шелли. За ним последовали Дизраэли, Лиотей, Шатобриан, но в промежутках между биографиями я с наслаждением возвращался к романам. В 1939 году топор войны перерубил мой путь. Вернувшись во Францию, я собирался написать серию романов, как вдруг (как я уже говорил) Франсис Амбриер попросил меня прочитать в «Анналах» курс из десяти лекций. Я по-прежнему остро ощущал ностальгию по преподавательской работе. Отдельная лекция не давала мне такого наслаждения. Великая радость от пребывания в американских университетах заключалась в том, чтобы жить одной жизнью со слушателями, видеть, что с каждой лекцией они становятся внимательнее и многочисленнее. К сожалению, в «Анналах» аудитория не могла быть столь же молодой, но я надеялся, что мне, возможно, удастся привлечь студентов, если я изберу тему, одинаково близкую им и мне. И я решил посвятить этот курс Марселю Прусту.
Курс имел успех, и после солидной доработки из него вышла книга «В поисках Марселя Пруста». Наследница Пруста, наша хорошая знакомая Сюзи Мант-Пруст, великодушно предоставила в мое распоряжение множество неопубликованных текстов, записные книжки Марселя, семейную переписку. Моя жена, хорошо знавшая Пруста, помогала мне понять его. Тогда, больше чем когда-либо, она была моей незаменимой сотрудницей. Я задался целью написать одновременно жизнеописание и исследование творчества. В наше время много обсуждался вопрос о возможности сочетания этих двух аспектов в одной книге. Сам Пруст в статье «Против Сент-Бёва» настаивал на том, что автор великих,