Николай Любимов - Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2
…В 47-м году я навестил Надежду Александровну в Измайлове, в доме для престарелых актеров. Тарусский свой дом Надежда Александровна и Софья Владимировна после войны продали. Но почему Надежда Александровна не переехала к Софье Владимировне? Ведь у Софьи Владимировны был собственный домик в Гагаринском переулке, который ей и Елене Владимировне «подарили» за заслуги отца. Это так и осталось для меня загадкой.
Больше я Надежду Александровну не видел.
В первые годы после войны я с семьей бедствовал. Мы покупали самый дешевый хлеб, ходил я зимой и летом в таких нарядах, что, стань я где-нибудь на углу или на паперти, мне могли бы протянуть мелочишку. Я стеснялся ехать к Надежде Александровне с пустыми руками. Причина, конечно, глупая. Если б я рассказал Надежде Александровне о своем положении, она накричала бы на меня: как я смею думать о каких-то подарках? И тем не менее это удерживало меня от поездок к ней. Главным образом, однако, не безденежье. Уж очень больно было мне видеть Надежду Александровну в комфортабельной богадельне. Но это объяснение, а не оправдание.
Стихотворение Случевского «Воспоминанья вы убить хотите?», строки из которого я уже приводил, кончается так:
Целые банкетыВоспоминанья могут задавать.
Беда, беда, когда средь них найдетсяСтыд иль пятно в свершившемся былом!Оно к банкету скрытно проберетсяИ тенью Банко сядет за столом!
Мысль, что я не навещал Надежду Александровну в ее неуютном приюте и не проводил ее в последний путь (телефона у меня не было, и никто из ее родных не дал мне знать о ее кончине), – это одна из теней, не выходящих из-за моего стола.
Летом в Тарусе собирались милые и занятные люди. На все лето приезжала к сестре Елена Владимировна Герье. Общение с ней давалось нелегко из-за ее старости и глухоты. В 40-м году я получил письмо от Маргариты Николаевны, Татьяны Львовны и Николая Васильевича Зеленина, проводивших то лето на Николиной горе. Николай Васильевич шутил:
«Привет Надежде Александровне, Софье Владимировне и даже Елене Владимировне (если она в Тарусе и если у нее не отшибло память, а то еще решит, что это ей привет шлет с того света Николай Васильевич Давыдов, бывший председатель Московского окружного суда, или Николай Васильевич Гоголь)».
У Елены Владимировны по-старушечьи, предсмертно выдавался подбородок, рот ввалился из-за почти полного отсутствия зубов, нос заострился. И лицо у нее было не пергаментно-желтое, как у сестры, а белое с отливом в желтизну восковую. Она страдала «Миньеровой болезнью» и, идя по саду или по комнате, вдруг как будто начинала вальсировать.
И все же нелегкий труд общения с ней окупался. Она не утратила интереса к тому, что творилось на свете. Единственно, что еще жило у нее в лице, это большие ее глаза. Она смотрела на человека взглядом любопытным и доброжелательным. Чего не улавливал ее слух, то впитывали глаза. Глазами она и смотрела и слушала. Она была гораздо мягче Софьи Владимировны. Мягче и душевнее. Софья Владимировна была безусловно участлива, но в этой ее участливости было много и от ума: помогать людям ей повелевала доктрина. Елена Владимировна не слушалась поучений Блаватской, она прислушивалась к велениям своего сердца.
Одна из ее приятельниц угодила в далекую ссылку, писала ей оттуда, присылала свои переводы французских стихов, Елена Владимировна посылала ей деньги и посылки и все зондировала почву для приискания ей в Москве более или менее постоянного литературного заработка. Читала она мне ее переводы. Это были не то идиллии, не то эклоги. Мне запомнилась одна строка в чтении Елены Владимировны:
А вон в лещу’ шачи’р жа нимфой погнальша’…
Содействовать продвижению в печать этих переводов я не взялся. Перед войной иностранную классику почти не издавали, а главное, нравы становились все жестче и в издательствах. Когда я пребывал в ссылке, мои комментарии и переводы печатались в Москве под моей фамилией, а потом и тут закрутили гайки. Переводы тех, кого закатали в ссылку или в концлагерь, предпочитали совсем не печатать, в редких случаях (ранее издававшиеся) печатали под псевдонимом или вовсе без подписи.
В 42-м году Елена Владимировна навестила нас в Москве. Вскоре получилась от нее открытка, начинавшаяся так: «Милые мои Любимчики!» Елена Владимировна писала о том, что теперь, увидев воочию, как трудно нам живется» она очень страдает от того, что не в силах быть нам хоть чем-нибудь полезной.
Только я собрался к ней, как пришла весть о ее гибели: она лопала под грузовик, В больнице, умирая, она все просила не судить шофера; уверяла, что во всем виновата она, ее глухота и головокружения, а шофер не повинен, и у него жена и дети. Собрав последние силы, она подписала бумагу, обелявшую шофера.
Два лета подряд (38-го и 39-го года) я часто встречался в Тарусе и ходил на далекие прогулки с шекспироведом Михаилом Михайловичем Морозовым.
Лето 38-го года он провел в Тарусе со своей второй женой и с матерью, знаменитой Маргаритой Кирилловной Морозовой, славившейся своей красотой (в Москве перед революцией соперничали две красавицы-богачки Морозова и Фирсанова) и меценатством. В особняке Морозовой сходились представители едва ли не всех партий, течений и направлений, заседали члены московского Религиозно-философского общества. Это была первая любовь Андрея Белого. Он воспел Морозову в поэме «Первое свидание» под именем Надежды Львовны Зариной.
Когда я смотрел на Маргариту Кирилловну, старуху, много вынесшую и претерпевшую за годы революции, потерявшую все свое состояние, ютившуюся вместе с сестрой в полуподвальном этаже своего бывшего дома, привыкшую всегда кого-нибудь принимать у себя, а теперь обреченную на почти полное одиночество, так как к ней всем, кроме сына, путь был заказан – в ее доме помещалось какое-то посольство, я понимал Андрея Белого: она и в старости сохранила одухотворенную свою красоту.
Андрей Белый пишет в «Начале века», что она была «огромного роста». Старость согнула и пригнула ее. Но «ослепительные глаза», о которых в той же книге пишет Андрей Белый, почти не потускнели. И были в ее взгляде и чувство собственного достоинства, без малейшего оттенка чванливости, сохранившейся, несмотря ни на что, у многих «бывших», и та благорасположенность к людям, над которой почему-то насмехается Андрей Белый, как – тоже непонятно, почему – издевается он над ее похвальным человеколюбивым и дальнозорким намерением примирить и объединить враждовавших интеллигентов, враждовавших, по сравнению с тем, что могло бы их сблизить, из-за сущей чепухи. Ох уж эти декаденты, аргонавты, мистические анархисты, теософы, антропософы, октябристы, кадеты! Какая это все суета сует! И нашли время, когда поднимать мышиную возню! А между тем Васьки не только слушали, но и точили когти. «Ах, Мережковские, мать вашу!» – вспоминаются слова Бунина из его дневника за 17-й год.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});