Геннадий Головин - Покой и воля
По два раза за ночь по часу-полтора ходить с Колькой на руках да еще мурлыкать при этом «Котинька-коток» — это даже и для колькиной, самоотверженно любящей мамаши, было слишком.
По моему жестокому настоянию была объявлена война этой вредной для всех привычке.
Война вспыхнула ожесточенная. Она длилась в течение ночей четырех, во время которых Пушкинский район Московской области вряд ли спал спокойно. А закончилась схватка полумирным соглашением: Колька согласился засыпать в постели, но с тем, чтобы его кроватку непременно в это время катали туда-назад.
Было это, понятно, немного полегче, чем таскать его на руках, но тоже не сахаром оказалось, а занятием нудным, многотерпения требующим. К тому же, непременно задремывая, жена то и дело с грохотом падала челом на ограждение кровати — пару раз и на пол брякалась — Колька мгновенно и возмущенно отворял вежды, вдарялся в скандальный крик, и процесс усыпления приходилось начинать сызнова.
Одно время мы с ним вроде бы сошлись на таком варианте: я его пару минут покачиваю, потом укладываюсь на кушетку рядом, и мы, как бы за компанию, дружненько засыпаем. Вначале ему это понравилось.
Главное в новой технологии было в том, чтобы после его погружения в сон выкрасться из комнаты без малейшего шума-шороха. Я жирно смазал все петли на двери, подколотил пол, чтоб не скрипел под ногами, — казалось, наконец-то, выход найден.
Но однажды этот индюшкин кот, переворачиваясь во сне с боку на бок, разомкнул глазки и вдруг с вполне понятным возмущением обнаружил, что — обманут, что никто рядом с ним за компанию не дрыхнет! «Обман! — заорал он во всю глотку, — Измена! Вот вы — какие!»
Пришлось мне с бесконечными извинениями возвращаться и всю процедуру повторять с начала до конца.
Однажды обманутый, он после этого стал ужасно недоверчив. Даже обидно, ей-Богу: покачаешь его, ляжешь рядом, дождешься, когда послышится с его стороны мирное размеренное посапывание, только соберешься красться на волю, покосишься на всякий случай в его сторону, а крохотная эта фигурка в пижаме уже стоит на коленях и, цепляясь за решетку, пристально и пронзительно вглядывается в тебя. Поглядит-поглядит, потом — бах! — головой на подушку и снова спать. А тебе — снова лежать и ждать подходящей минуты для побега.
Самое изнурительное в этой технологии было в том, как бы самому и в самом деле не заснуть — потому-то жене доверять этот процесс было никак не можно — а спать хотелось всегда.
Однажды меня осенило. Колька засыпал, я лежал на кушетке, а из-за двери, приглушенные, доносились звуки хоккейного репортажа. Болельщики поймут чувства, которые я испытывал: наши играли то со шведами, то с чехами. Меня раздирало на части. И вот именно тут-то меня и осенило.
Из одеяла, лежащего на кушетке, я потихонечку смастерил что-то вроде чучела, положил с колькиной стороны, а сам — вдоль стеночки, ползком, слез на пол и — на осторожных четвереньках — шмыг за дверь!
Несомненно, Колька не раз и не два, на миг просыпаясь, бросал инспекционные взоры на соседнее ложе — каждый раз обнаруживал там силуэт спящего и удовлетворенно почивал дальше.
Потребовалась неделя, чтобы он обнаружил обман. Возмущению его не было предела. И вот тогда состоялось генеральное сражение.
Выглядело это так. Кольку укладывали, для проформы десяток раз покачивали и удалялись. Он принимался орать в своей комнате во всю силу голосовых связок, а я держал в охапке жену, рвущуюся побаюкать своего козлика. Часа через полтора крика, когда уже можно было уловить нотки утомления в колькином голосе, перед ним появлялся я: подчеркнуто молча менял пеленки, давал попить, совал пустышку.
Он снова принимался за крик. Через время я снова появлялся, снова проделывал все вышеописанные действия, и вот тогда-то, наконец, он облегченно засыпал.
Идти к нему должен был я, потому что при виде матери Колька снова вдохновлялся, и ему не составляло особого труда мигом оказаться опять на маминых ручках, послушать «Котинька-коток» вперемежку с виноватыми всхлипами — мигом то есть отвоевать все то, что было им потеряно в ходе предшествующих боевых действий. Он, конечно же, чуял, что мама готова уступать ему до бесконечности. И нещаднейшим образом пользовался этим.
Во мне-то он (с откровенным неудовольствием) чувствовал некое подобие твердости и предпочитал делать вид, что покорился.
(Однажды, когда он раскапризничался совсем уж безобразно, я шлепнул его по попке. Не шлепнул, конечно, а обозначил шлепок. Он — изумился. От изумления он даже замолчал. Он вдруг ошарашенно задумался. Мир, в котором для него все было ясно-понятно: поори как следует, и получишь все, что хочешь — этот мир вдруг повернулся к нему новой, не шибко-то приятной гранью…)
Кто из нас мучался больше во время тех ночных противоборств — не известно. У меня, например, почему-то мытарно ныли все мышцы — как после тяжелой грузчицкой работы.
Жалко его было — кричащего, беспомощного, бесправного — аж до слез!
Сомнения язвили: «А вдруг у него что-нибудь болит? Вдруг не просто так кричит?»
Стыдно было: «Два взрослых человека, нашли с кем воевать, с младенцем!»
Совестно было: «Льзя ли ломать в столь нежном возрасте характер? Кто же из него вырастет?»
И все же — мы прошли через это. Думаю, обязаны были пройти. И, думаю, всем стало легче.
Колька быстренько научился засыпать по-новому. Легко теперь, с видимым даже удовольствием устремлялся в сон — для того, несомненно, чтоб пробудившись, сразу же оказаться как бы под солнечным торопливым веселым дождиком нежности, ласки, привета, который обрушили на него мать с отцом, бессонницей теперь не замученные, пробуждения его с нетерпением дожидающиеся, одно лишь теперь добродушнейшее биополе источающие, естественнейшим образом — без каторжно-истерических надсад, без малейших внутренних каких-то преодолений — обожающие его.
Я сейчас уже не помню, что гласили по этому предмету бенджамины споки, мюллеры и прочие классики младенческого педагогизма — по-моему, они нас не одобряли, — но здравый смысл был на нашей стороне. Стало быть, и правы в конечном счете оказались мы, а не они.
Но, что уж скрывать, никогда не избыть мне из памяти те пыточные ночные крики. До сей поры они, нет-нет, да и воспаляются в душе — как старые струпья от хлыста.
И я вовсе не уверен, что горчайшие младенческие те слезы не занесены-таки в пухлый залистанный кондуит моих прегрешений перед небом. Несмотря на всю нашу правоту.
На Дальнем, а может, и Ближнем, а может, и просто на Востоке так говорят: «Роди сына, дорогой, посади дерево, построй дом — совсем джигит будешь!»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});