Федор Степун - Бывшее и несбывшееся
2) Ах, мальчик, как вдруг запахло Восточной Пруссией.
С матерью отец познакомился в Москве. Шведо-финский род Аргеландеров переселился из-под Або в Пруссию в начале семнадцатого века. По пути в нее
кое-кто, очевидно, задержался в России; наша семейная хроника сообщает, по крайней мере, что швед Генрих Иварсон, по прозвищу Аргеляндер, служил при Петре 1-м директором порохового завода в Москве. Целый ряд моих предков, начиная с родившегося в 1552-м году под Выборгом и не носившего еще имени Аргеландера Эскель Кауханена, были пасторами, слившими впоследствии свою северную кровь с горячей кровью бежавших из Франции гугенотов. В моей родословной встречаются имена ВеШег ‹1е Ьаипсу, Соигуо!з1ег и других.
Всем этим я, вероятно, никогда бы не заинтересовался, если бы расизм третьего Райха не заставил меня, как профессора высшего учебного заведения в Германии, разобраться в своем происхождении. Мое арийское происхождение мне, однако, не помогло. В 1937-м году я был уволен в отставку за «русский национализм, практикующее христианство и жидопо-слушность».
Хотя отец моей матери к был страстным ненавистником «попов», как «протестантски-сюртучных», так и «православно-долгогривых», и начисто отрицал христианство, он все же был самым настоящим кальвинистом не в религиозном, а в раскрытом Максом Вебером социологическом смысле этого слова. Непоколебимою основою его жизни была фанатическая вера в роль труда. Он не для того работал, чтобы жить, но жил для того, чтобы работать. Наживая много, он не считал себя вправе много проживать. Не взяв за всю свою поначалу трудную жизнь ни у кого ни копейки взаймы, он всякую просьбу о займе рассматривал, как попытку его обокрасть. Любить – означало для него прежде всего не проявлять нежности: свою семью он держал в черном теле, но своих бедных дальних родственников поддерживал, никогда никому об этом не говоря. Будучи по своему миросозерцанию аскетом-моралистом, дед очень ин
тересовался криминалистикой, выписывал судебные журналы и часто ходил в суды. Как все неверующие люди, он был крайне суеверен; в тех редких случаях, когда он уезжал куда-нибудь, он писал целые рескрипты, что нужно делать в случае пожара или кражи. Он очень боялся смерти и, быть может, потому как-то болезненно тяготел к молодежи, еще не тронутой ее дыханием. С нею он перерождался: смешил, шутил, ухаживал, старомодно, но прекрасно танцевал, словом всегда бывал душою общества.
Кончил этот, поражавший людей своею занятностью и своим балагурством, чудак совсем не в стиле своей жизни – семилетним безумием. В мучившей его мании преследования, среди других, более внешних мотивов – убьют, отравят – звучал и мотив покаяния. Слова этого он, конечно, никогда бы не произнес, его очищающего, религиозного смысла никогда не признал бы, и все же его преследовали сомнения: правильно ли он прожил свою жизнь, не был ли слишком крут с детьми. Худой, желтый, с испуганными тоскующими глазами, обросший седою бородою и все еще пытающийся над чем-то трудиться за высокою желтою конторкою, он производил страшное впечатление, напоминая нам с братом Короля Лира.
Стараясь понять, почему так жестоко сорвалась жизнь моего деда, я с годами все больше склоняюсь к мысли, что последнюю причину надо искать в суровом пафосе окончательно раскрещенного пуританизма.
Занесенный судьбою в нетронутую западноевропейским трудолюбием и потому сторицею отзывающуюся на всякое трудовое усилие Россию, дед, отнюдь не исповедуя веры своих праотцов-кальвинистов, что удачливый земной труд есть залог вечного спасения, всю свою жизнь так же неустанно и напряженно работал, как и его предки, надеявшиеся своим
трудом стяжать царство небесное. Трудясь, он безблагодатно верид в то, что человек своею волею и своим трудом может устроить мир и себя в благоустроенном им мире. Любимое изречение национал-социалистической Германии, красовавшееся одно время почти во всех общественных учреждениях "Wo ein Wille ist, ist auch ein Weg"3) всю жизнь невидимо висело над рабочим столом моего деда. И вдруг оказалось, что своя воля не выход, а безвыходность. В безвыходном положении оказался, благодаря его педагогическим приемам, старший сын, которого он за легкомыслие и долги лишил наследства и без гроша выслал в Америку, где тот и погиб. В безвыходном положении оказалась старшая дочь, вышедшая замуж за моего отца прежде всего ради того, чтобы поскорее освободиться от гнета отчего дома. В безвыходном положении оказалось в руках нетрудоспособного преемника с таким трудом и любовью выпестованное коммерческое дело. В безвыходном положении на старости лет оказался и он сам, попавший в тяжелую зависимость от своей второй жены, которую взял исключительно ради трех сирот, твердо уверенный, что, заботливая бонна, она будет им и хорошею матерью. Второй любви он в себе никогда не допустил бы. Овдовев на пятом году счастливейшего брака, он решил, что пожизненно останется верен памяти своей веселой, бесхитростной подруги, типичной москвички, женщины с простым, но живым умом и с прекрасным низким голосом.
Я так подробно описал своего деда, потому что он сыграл очень значительную роль в моей жизни. Не держи он своих детей от первого брака в ежовых рукавицах, в моей матери вряд ли бы выросло то в детстве бессознательное, а впоследствии и вполне осознанное отталкивание от всего немецкого, от ко торого она освободилась только к старости. Девицей на выданьи она часто говорила своим подругам, что лучше броситься в омут, чем выйти замуж за немца. Это отталкивание могло бы, конечно, и не превратиться в полное внутреннее приобщение к русской стихии, если бы мать на шестом году своей жизни не подпала под влияние того таинственного и запретного для нее мира, которым жил подвальный этаж. Здесь, среди прислуги и артельщиков, которые укрывали свою барышню-сиротку от «сатаны» мачехи и «чудака» барина, она впервые почувствовала и обрела народную Россию. Сколько раз и с какою неж-
ною благодарностью рассказывала мне мама, как от природы шустрая, веселая – вся в мать – но в тяжелом сиротстве преждевременно созревшая девочка, она тихонько спускалась бывало к семи часам вечера на черную кухню, где «людская» кухарка собирала артельщикам ужин.
По воскресеньям в артельной бывало особенно весело. Сверху из барской кухни приходила пристрастная к крепким напиткам белая кухарка Алена.
В будни Алена крепилась – не пила, но зато в воскресенье, отпустив «поварской» обед, напивалась с полным чувством, своего права на жизнь. В праздничном платье, с платочком в руке, спускалась она, заслышав гармонь любимого дедушкина артельщика
Якова рязанского, к презираемым ею в трезвом виде «серым мужикам» (у немолодой Алены было, по маминым рассказам, очень тонкое, благородное лицо) и тут же, подбоченясь и склонив голову на бок, начинала волчком кружиться по комнате, залихватски выкрикивая все одни и те же строки: