Борис Мессерер - Промельк Беллы
– Давай купаться.
Я говорю:
– Как купаться, где, в соленом озере?
– Соленое не соленое, искупаться нужно. Давай, раздевайся, пойдем.
Я говорю:
– Ну, вы идите, я не пойду.
Он злился на меня, как-то обидно со мной разговаривал, сам разделся как идиот, остался в длинных трусах и пошел в озеро. А одежду бросил в кабину грузовика, ключи оставил в зажигании. Но не знал, с кем имеет дело.
От этого озера до дороги километров пять, а сама дорога – я не знаю, сколько километров, – от станции Шира до поселка Тергеш. Я осталась в кабине, он бросил одежду и отправился в озеро и стал что-то делать там в соленой воде. Ну, я подумала-подумала, развернулась и поехала в сторону дороги. Представляю, что он испытал, голый, посредине степи. Не голый, а в этих черных трусах. Я доехала до дороги, постояла там и вернулась. Какое-то благородство превысило. Он меня проклял.
– Да ты там, тьфу, ты думаешь, мне нужна вообще?! У меня просто жена в Сочи уехала.
Я сказала:
– Мне это все безразлично.
Мы поехали, конечно, он был за рулем. Доехали до этой станции Шира, где строили кошару, там все к черту заросло, никакой кошары уже не было. Все население местное было больно трахомой. Обратились к председателю совхоза, он меня помнил, он мне фазана тогда подарил, когда мы собирались уезжать. Он сказал:
– Нам не до этого, ничем помочь не могу, все больны трахомой. Началось с овец, все овцы погибли, теперь люди болеют.
Пустились в обратный путь. Несчастья этого райкомовца продолжались. Он вел грузовик, вдруг машина останавливается. Сидим. Он меня проклинает, я его. Я говорю:
– Слушайте, а ведь вы знаете, что с вами случилось?
Он говорит:
– С тобой может все что угодно случиться, я только и жду какой-то неприятности.
Я говорю:
– У вас ремень порвался вентиляционный.
А он и правда порвался. И вот мы там сидели, вдруг какой-то грузовик едет навстречу, он попросил помощи, а тот говорит:
– Что я могу сделать, у меня никакого запасного ремня нет.
А я тогда сказала:
– Вы поезжайте, мы еще недалеко отъехали, там совхоз Ленина, директор мне знаком, может быть, поможет чем-то.
И ждали-ждали. Прислали грузовик. Тоже потрясающе все это было.
Едем-едем дальше, вода кончилась в радиаторе. Вокруг никакой воды нет, ну как-то опять выпутывались.
Потом была огромная луна. Я смотрела на эту луну. Он говорит:
– Ну что, не видела? Небось, только в планетарии видела.
Мы всю ночь добирались, он меня ненавидел, проклинал все время. И тем не менее добрались до станции. Он меня проклял напоследок, я – его. Говорит:
– Наконец-то я от тебя избавился, будь ты неладна.
Я говорю:
– Вы привет жене своей передайте, когда она из Сочи вернется.
Ну, и плюнул в меня.
Проверка человеческой сути
Мой такой недолгий успех продолжался, пока Борис Леонидович Пастернак не получил Нобелевскую премию. В институте разразился скандал, да не только в институте, в институте только в малой степени. Всем объявили: этот писатель – предатель. Некоторые с легкостью подписывали обвинения, некоторые просто не понимали, о чем речь. Да, взрослые писатели, некоторые именитые писатели подписывали фальшивые проклятия Пастернаку. А мне просто сказали, что вот надо, совали эту бумагу… Хорошо, если уже в раннем возрасте человек понимает, что ты один раз ошибешься и потом всю жизнь, всю жизнь… Но мне и в голову не приходило ошибаться, я не могла этого сделать, это было бы так же странно, как, я не знаю, обидеть мою собаку или какое-то злодеяние.
Это касалось всех писателей, редко кому этого удалось избежать, то есть порядочные люди, конечно, так или иначе старались от этого уклониться как-то, хотя бы не замараться, сохранить свою опрятность, но некоторым это не удалось. Даже те мои сокурсники, те, которые ходили к Борису Леонидовичу, – Панкратов и Харабаров… В молодые годы и таких беззащитных людей очень легко пугать, портить какими-то мрачными силами, и вот их это, несомненно, коснулось. Растлевать слабые души – это очень удобно для вот этих обольстителей. Когда они подписали это тоже, то они сначала сходили к Пастернаку. Но это описано у Ивинской и вообще известно, как они пришли к Борису Леонидовичу как бы просить какой-то индульгенции, а он сказал, что, конечно, конечно, подпишите, иначе мне будет только хуже, горше, не надо, не усугубляйте моей печали. Ну, приблизительно так, но у Ивинской написано: “Потом он смотрел в окно, как они, взявшись за руки, резво побежали к калитке”.
Я совершенно их не бранила, я думала, да куда они денутся, в армию пойдут или что? Я думала, что они беззащитны в своем сиротстве, один из Сибири, другой откуда-то из Казахстана, и именно из-за их уязвимости на них и обратили внимание. Просто для себя вдруг, впервые для себя, я четко поняла: все мои страдания, горе – не сравнимы одно с другим. Но это такая первая проверка человеческой сути. Ведь все-таки, кроме метростроевской оранжереи с тропическим помидором, конечно, опыта было немного…
Бориса Леонидовича к тому времени я видела один раз, вот как я и рассказывала, но я уже, конечно, прочла довольно много, какие- то книги, и уже я знала, о чем речь, то есть я вспомнила, как он читал тогда, в этом клубе МГУ, как были эти дамы величественные, прекрасные дамы, непорочные совершенно, которых, наверное, больше на свете нет. И вот все это, то есть вот этот урок…
Надо сказать, что я с ними не поссорилась, никаким укором их не задела, то есть я понимала, что это еще по молодости, я понимала эту слабость, которая так легко поддается гнили и гнету. Они стали какие-то запуганные, все время таинственные, бросили мне какие- то вещи. Я им делала маленькие подарки – варежки, там, или носки, или еще что-то, они всё это мне бросили в лицо.
Некоторый страх владел и другими. И однажды, когда я сидела там, я уже жила тогда на улице Новоподмосковной, как она тогда называлась… я увидела, как остановился автомобиль. Я испугалась, потому что у меня была моя любимая собака, которая и была куплена на тот первый гонорар. Он долго со мной жил, и это навсегда оставалось и сейчас моей осталось трагедией – мысли об этой собаке. Вот я подумала, как он испугается, я подумала, что это за мной пришли. Но это как раз они и пришли. Они пришли и с каким-то таинственным видом, потому что не могли впрямую оправдаться, а я как-то и не желала слышать оправданий. В общем, мне навсегда, на всю жизнь, они стали совершенно чужими людьми. Но про себя я думала, потом я думала, что они не могли по-другому, я жалела, я понимала, что их исключат из института, возьмут в армию, они бездомные, сироты, но… Мне было как-то иначе. Их очень искушали, а меня – нет.
Ну, а меня что исключать из института?.. Я уже была на четвертом курсе. Но я просто со смехом, потом со смехом, хотя какая-то печаль… Вот когда я стала совсем одна, какая-то печаль, конечно, была. Но дело в том, что меня очень бодрила публика вокруг, – на миру и смерть красна.
Исключение из Литинститута
Исключали меня за Пастернака, а делали вид, что за марксизм-ленинизм. Я, естественно, не поспевала по этому предмету. У нас была преподавательница по диамату, а у нее был диабет, и я однажды перепутала диамат и диабет. Это диалектический материализм – диамат. Ну, мне тогда засчитывалось это как цинизм. Да нет, я не знала, я не хотела обидеть. “Каким-то диабетом вы называете учение…”
Мне прислали для последней переэкзаменовки преподавателя из Института марксизма-ленинизма, он был человек армянского происхождения и какой-то профессор. Он пришел для испытания, целая толпа студентов у двери стояла, мы три часа беседовали. Первый его вопрос был, конечно, про Пастернака, почему я не подписала. Я сказала, а я, честно, тогда еще не читала “Доктора Живаго”, я сказала:
– Я же роман “Доктор Живаго” не читала, но это мой любимый поэт, как же я могу такое преступление совершать, это же против совести моей. И против поэта воздействовать вообще для всякого вредоносно.
Он говорит:
– Впрочем, я по своему предмету.
Я говорю:
– Ну, попробуйте.
Он спрашивает:
– Что Мао Цзэдун сказал про рабочее движение?
Такой вопрос. Я так бодро отвечаю:
– Что рабочее движение есть прогрессивное, ведущее учение для всех.
Он говорит:
– Ну, что-то вы знаете.
Я говорю:
– Вы думаете, я это читала? Я сейчас это придумала.
В общем, это все приближалось к окончанию очень быстро, такие были вопросы, в этом же роде. Потом он говорит:
– Я все понял, никакой удовлетворительной оценки я поставить не могу. Я вижу, вы человек способный, но если бы вы занимались не день перед экзаменом, а семестр бы тщательно занимались, то еще можно было бы разговаривать, а вы явно пренебрегаете всем.
Я прекрасно знала, что уже исключена, что все это затем, что исключать надо, а как-то сформулировать сложно. Но меня это почти веселило, а тут висели два положенных портрета – Маркс и Ленин. Я говорю: