Лев Аннинский - Три еретика
Замысел этот, реконструированный мной по всей сумме прямых и косвенных свидетельств, рассчитан на несколько книг. Книга первая закончена в конце 1866 года. За потерей Дудышкина она сдана уже Краевскому. С весны, как и договорено, хроника печатается в «Отечественных записках». Десять глав – в мартовском номере, еще восемь – в апрельском, еще три – в майском.
Однако в том же мае 1867 года Лесков прекращает публикацию и объявляет Краевскому о разрыве договора.
Как и почему это произошло – о том мы имеем свидетельство самого Лескова: широко известное письмо его в Литературный фонд.
«…В марте начали печатать мою хронику. Первые два куска… прошли благополучно. В третьем отрывке вдруг оказались сокращения, весьма невыгодные для достоинства романа. Мне, как и всем другим ближайшим сотрудникам журнала, было известно, кто сделал эти сокращения: их, келейным образом, производят в „Отечественных записках“ один цензор и одно лицо Главного управления по делам печати. Этих чиновников г. Краевский уполномочил и просил воздерживать неофициальным образом его бесцензурный журнал от опасных, по его мнению, увлечений его сотрудников, и оба эти чиновника г. Краевскому не отказали в его просьбе…»
Остановимся. За что его резала цензура? Чтобы резала она его «справа», то есть выкидывала бы из «Хроники» антинигилистические пассажи, – так это маловероятно, потому что в те же месяцы Лесков пишет «Загадочного человека», пишет статью о драме, пишет «Большие брани», где появляются такие антинигилистические пассажи, какие и не снились старгородскому протопопу, – и ничего, все это печатается. Да что говорить: цензура довольно скоро «На ножах» пропустит! Поистине в своей продолжающейся войне с нигилистами Лесков «справа» препятствий почти не имеет. Так что же, «слева»? Представить себе такую фантастику, что в негласной цензуре сидят тайные единомышленники Некрасова?
Пятнадцать лет спустя Лесков пожалуется Ивану Аксакову: «В „Отечественных записках“ роман был прерван по случаю смерти Дудышкина и перехода редакции в руки Некрасова, который, впрочем, очень ко мне благоволил…»
Последнее абсолютная правда: Некрасов никогда ни словом не задел Лескова. Помешать лесковской хронике в «Отечественных записках» он и физически не мог: редакторское кресло Некрасов занял в январе 1868 года; переговоры о том начались в октябре 1867-го; первое письмо в Карабиху Краевский послал в конце июля; роман же Лескова прервался в мае; цензуровали его еще раньше, – так что же, Краевский подставлял его под цензорский нож, чтобы загодя угодить Некрасову?
Да ведь в конце концов дневник Савелия Туберозова все-таки появился в более или менее полном виде! И даже дважды: сначала у Богушевича в «Литературной библиотеке», а потом и у Каткова в «Русском вестнике».
Нет, причина, которую выставил Лесков перед самим собой и перед Литфондом, не объясняет той драмы, в которую он ввергся, отказавшись продолжать свою хронику. Тут что-то поглубже.
Лесков отказался не потому, что боялся цензоров и издателей, хотя они крепко портили ему жизнь и он имел основания их бояться. Он отказался потому, что сам замысел – огромный, глобальный, эпический замысел – не удержался в его сознании.
Задумано то самое, что уже осуществляет Лев Толстой в «Войне и мире», то самое, что десять лет спустя осуществит и Достоевский в «Братьях Карамазовых», – задумана национальная художественная вселенная, русский духовный космос.
У Лескова есть основания замахиваться на такое. Но что-то подкашивает его изнутри.
Что?
Врожденная склонность к «миниатюре», к очерку, штриху и «картинке с натуры»? Но эта склонность сама должна быть объяснена более глубокими причинами. Что-то глубинное мешает Лескову увидеть и объять русскую действительность как целое.
Любопытно, что как раз в это время он пишет для газеты рецензию на «Войну и мир»; цитируемые из Толстого сцены – вперемежку с комментариями к ним; о, какой интереснейший контраст тональности! С одной стороны, – уверенное и спокойное величие, замешанное на первозданно-наивной, почти детской серьезности, с другой стороны – нервное, быстрое кружение беспокойной мысли, задиристо-агрессивной и вместе с тем неуверенной, словно бы ожидающей подвоха на каждом шагу. Лесков смотрит на русскую жизнь с какого-то другого уровня, чем Толстой или Достоевский; ощущение такое, что он трезвее и горше их, что он смотрит снизу или изнутри, а вернее – из «нутра». Они с необъятной высоты видят в русском мужике, Платоне или Марее, неколебимо прочные опоры русского эпоса – Лесков же видит живую шаткость этих опор: он знает в душе народа что-то такое, чего не знают небожители духа, и это знание мешает ему выстроить законченный и совершенный национальный эпос.
Отказавшись от своего грандиозного замысла, Лесков начинает искать, куда пристроить то, что у него теперь получается. Он связывает свои планы с журналом «Литературная библиотека».
Два слова об этом новом убежище скитающихся «Соборян». Собственно, более двух слов и не выудишь о нем из истории нашей журналистики. «Реакционнейший журнальчик». Да и то если уж необходимо что-то о нем сказать в связи с другими сюжетами; о самой «Литературной библиотеке» – ничего. Ни мемуаров, ни исследований. Даже в справках об издателе Юрии Богушевиче «Литературная библиотека» не фигурирует. Промыкался журнальчик чуть больше года и канул в Лету. Эфемерида, еще более неощутимая, чем «Всемирный труд». Вместе и канули, по одному списку. Как презрительно определил Слепцов: «Ханы. Богушевичи и Стебницкие». И еще более презрительно: «Миллионы этих Богушевичей и Стебницких». Одна компания, причем «дурная», – последнее определение принадлежит уже не Слепцову, а Страхову. Откуда ни глянь: слева ли, справа – выглядит «Литературная библиотека» каким-то жалким отстойником.
Но деваться некуда. Роман отдан в «журнальчик».
Итак, хроники нет, есть – роман. Вначале это «Эпизоды из неоконченного романа» (подзаголовок «Божедомов» в «Литературной библиотеке»), затем – в переписке Лескова – просто роман «Божедомы».
Что меняется?
Меняется общий композиционный план вещи. Ветвящиеся, отходящие линии все отсечены; оставлена лишь троица духовных лиц, «старогородская поповка»: поп, протопоп, дьякон. Это уже не фреска, а роман в точном, тесном смысле слова: история лиц.
Прихотливая и стремительная вязь легенды сменяется обстоятельным плотным письмом. Разрабатываются портреты: маленький, тихий, легкий, как соломка, попик Захария. Непомерно огромный, неловкий, громкий дьякон Ахилла. И наконец, протопоп Савелий – кладезь духа и средоточие скрытой боли: центр действия.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});