Руслан Киреев - Пятьдесят лет в раю
Проезжал – наверняка проезжал! – по Римскому мосту и Сервантес. Провиантский комиссар, он реквизировал у крестьян – именем короля! – все, что удавалось обнаружить. Последний бочонок оливкового масла. (Сакский рынок в этом отношении был гуманнее: всего не забирали.) Последний окорок. Последнее зерно – до весны припрятанное, семенное. «Голод иной раз толкает сочинителей на такие вещи, которые не во всякой книге написаны».
Что подразумевал Сервантес? О чем не написал автор «Дон Кихота» и «Назидательных новелл», в одной из которых, в «Цыганочке», проскользнуло это горькое признание? Уж не о том ли, как разъезжал на муле с длинным посохом в руке, завидев который полуголодные крестьяне в панике разбегались по хибарам? Ибо не простой это был посох: аляповатая, с пооблезшей позолотой корона увенчивала сей символ власти. А издали… Издали, пожалуй, посох можно было принять за копье рыцаря. Последнего на свете странствующего рыцаря, что провозгласил своим девизом вступаться за обездоленных и беззащитных. Искоренять, искоренять, искоренять всякого рода неправду.
«Искоренять всякого рода неправду». Представляю, как жгли провиантского комиссара эти слова. Но кто мог прочесть их в его душе? Никто… Лишь впоследствии вырвались на волю, легли на лист грубой бумаги, скупо отмериваемой сухорукому узнику неграмотным тюремщиком.
За ошибки в отчетности угодил сюда провиантский комиссар. Ну какой, право, счетовод из поэта! Здесь, в севильской тюрьме, и был начат «Дон Кихот».
Тюрьму напомнило мне и здание, где экспонировалась «Герника», одна в огромном зале. Да и в музее тоже… Щелкает турникет, считая входящих, щелкает другой турникет, считая выходящих, – чтобы какой-нибудь злоумышленник не остался, спрятавшись, на ночь. Дежурят охранники. Пуленепробиваемое стекло отделяет полотно от зрителей. Тишина, толстый ковер заглушает шаги, и лишь ровно, монотонно гудят кондиционеры.
Герника – город на севере Испании, вернее, городок в пять тысяч жителей, и кто бы знал его ныне, если б не страшный реквием Пабло Пикассо? Я всматриваюсь в деформированные криком лица, всматриваюсь в раздираемую ужасом пасть лошади (разумеется, узнавая Росинанта), и вдруг слышу: «Чернобыль». Лишь одно это слово произнес стоящий рядом Черниченко, но произнес так, что я понял: между апрелем 1937 года, когда германская авиация разбомбила Гернику, и апрелем 86-го, когда взорвался Чернобыль, много общего. Именно там понял, в Испании, куда мы отправились в мае, когда подлинный масштаб катастрофы еще не был известен. Во всяком случае, мне. Юрий Дмитриевич оказался человеком более информированным. И не только насчет картошки… Хотя между картошкой и Чернобылем была, несомненно, связь, ибо то и другое, пусть и по-разному, доказывало: дальше жить так и впрямь нельзя, мы висим над пропастью.
Этот образ пропасти внезапно и очень зримо явил себя в Мадриде на Пласа де Эспанья. Гремел оркестр. На зеленых стриженых газонах сидели и лежали молодые люди. Старики – те пристроились на скамейках, многие стояли, и все, все без исключения, смотрели, задрав головы, на косо уходящий к карнизу многоэтажного здания металлический трос. Балансируя, по нему медленно восходили с шестами в руках, безо всякой страховки, два гимнаста. Такими крошечными казались они на фоне синего неба. Такими хрупкими. Один неосторожный шаг, и ты – в бездне.
Не они, не только они – ты.
А внизу, посреди площади, высилась каменная громада памятника. На высоком круглом постаменте сидел в кресле большелобый человек в жабо, задумчиво-спокойный, у ног же его застыли двое. Один, долговязый, на тощей кобыле, другой, толстенький, на осле. В левой руке долговязый сжимает копье, а правую простирает вверх, к небу.
Из головы по-прежнему не выходил Чернобыль, окруженный, оказывается, не только чудовищной, смертельно опасной радиацией, но и не менее чудовищной, не менее опасной ложью. На память пришли слова Достоевского «Ложь ложью спасается» – так названа одна из глав «Дневника писателя». В ней приводится эпизод, когда Дон Кихот, задумавшись, как же это доблестные рыцари умудрялись в одиночку уничтожать целые полчища, разрешает загадку следующим образом: «Люди эти были лишь наваждение, создание волшебства и, по всей вероятности, тела их не походили на наши, а были более похожи на тела, как, например, у слизняков, червей, пауков. А если так, то действительно он мог одним взмахом пройти по трем или четырем телам, и даже по десяти…»
В свое время я весь роман перерыл, но такого эпизода у Сервантеса не обнаружил. Его там нет. «Но ведь мог быть?» – ответил мне вопросом на вопрос пражский человек, с которым я имел честь познакомиться вскоре после Испании.
Крупным планом. Юрий Карякин
Собственно, Достоевский и познакомил нас. В журнале «Литературное обозрение» была напечатана большая рецензия Юрия Федоровича на мудреную книгу о Достоевском некоего профессора, доктора наук, от которой Карякин, ученой степени не имеющий, не оставил камня на камне. Но боже, как тонко, как изящно, как уморительно смешно сделал он это! Я хохотал, читая эту рецензию, как хохотали первые читатели «Дон Кихота»; сначала про себя читая, а потом вслух, жене. Не мог лишить ее – да и себя тоже – удовольствия.
Через некоторое время в Большом зале ЦДЛ состоялось совместное заседание двух творческих объединений: прозаиков и критиков (в последнее входили еще литературоведы), мне поручили сделать содоклад, и я в качестве образцовой назвал карякинскую работу. Вот как, говорил, надо разбирать произведение. Вот как надо критиковать – остро, очень даже остро, ибо что может быть острее и действенней смеха, но без хамства, без оскорблений, не переходя на личности.
В перерыве ко мне подошел Юрий Федорович. В тот вечер я увидел его впервые и практически ничего не знал о нем. Не знал о его пятилетней работе в журнале «Проблемы мира и социализма», редакция которого размещалась в Праге, то есть он еще не был для меня пражским человеком. Не знал, что в 1968 году он в том же зале, где только что выступал я, сделал доклад об Андрее Платонове, за что у него моментально отняли партийный билет, а в то время это было равнозначно получению билета волчьего. Не знал, что он вот уже два десятилетия занят капитальным трудом о Достоевском, который то ли издадут, то ли нет, и что, оторвавшись от своей Главной книги, пишет сейчас некую статью – вот уж ее-то, сознавал, не напечатают точно. Однако писал, и это, конечно же, было чистым донкихотством.
«Принес сначала в самую распрогрессивнейшую газету, – вспоминал позже Юрий Федорович. – Отказ. Отнес в самый распрогрессивнейший журнал. Отказ. С горя пошел в ЦДЛ».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});