Лев Хургес - Москва – Испания – Колыма. Из жизни радиста и зэка
Это было для меня настолько неожиданным, что поначалу я даже растерялся: неужели они и в самом деле убедились в моей полной невиновности и теперь перед ними стоит дилемма: или отпустить меня по чистой или дать срок по троцкистской трепне? Решать надо мгновенно: верить Буланову – сверхпорядочному человеку и многоопытному зэку или своей ничем не подтвержденной, а скорее опровергаемой всей логикой событий, интуиции, которая допускает освобождение случайно взятых НКВД людей или полную амнистию к 20-летию Октября? Ведь ни Раевского, ни Перевалова, ни даже отца Николая домой не отпустили. Да и сделанного мною в прошлый раз признания назад не заберешь, тем более что если не звукозаписывающий аппарат, то уж свидетель где-нибудь за дверью вполне мог иметься. «Нет, – думаю, – от этого признания отказываться не стоит, но и формулировку в протоколе надо бы выторговать полегче». Твердо заявил Касаткину, что от своих показаний на предыдущем допросе не отказываюсь и готов подписать их в протоколе. Тут у нас началась довольно долгая торговля за каждое слово в моем признании. Наконец сошлись примерно на таком: «В нетрезвом состоянии, в испанском городе Валенсии, в ночном баре «Аполло», в разговоре с совершенно мне незнакомыми советскими товарищам и в ответ на их ругань в адрес Троцкого, я повторил слова своего двоюродного дяди (следует фамилия) о том, что Троцкий, несмотря на то что впоследствии стал предателем (на этой фразе я особенно настаивал, хотя Касаткин упорно не желал ее включать в протокол), во время Гражданской войны быстро освоил военное дело и оказал некоторое влияние на разгром белогвардейцев. Кроме того, Троцкий был очень хорошим оратором. Поскольку лично я его никогда в жизни не видел и не слыхал, ничего из его произведений никогда не читал, то все мною сказанное я знал только со слов дяди». Все это, почти слово в слово, и было записано в протокол, который я, скрепя сердце, подписал. После этого Касаткин спрятал протокол в папку, вызвал надзирателя, и уже поздно ночью я, наконец, попал в свою камеру, где меня ожидали несколько ложек остывшей овсяной каши. Так появилась моя первая подпись в протоколах моего дела.
10
Собственно, процедура моего оформления еще только начиналась, мне еще не предъявили ни статьи 203 («меры пресечения»), которую обязаны были предъявить перед первым допросом, ни, тем более, статьи 207 («окончание следствия» и «предъявление обвинения»). После долгих бессонных ночей на своем месте у окна в ожидании следующего вызова к следователю я твердо решил, в пределах моих моральных и физических возможностей (ведь меня еще никогда в жизни не пытали, и я, конечно, не мог быть твердо уверен, что, подобно бывшему командующему Черноморским флотом Ивану Кожанову[169], сумею доблестно умереть под самыми изощренными пытками, не проронив ни слова кроме матерной ругани в адрес палачей), не давать своим мучителям больше никаких показаний ни против себя, ни против кого-либо другого.
С такими мыслями я и жил все последующие дни до четвертого вызова к следователю. Он не заставил себя долго ждать. Дня через три я снова предстал пред светлые очи Касаткина. На этот раз с ним рядом сидел мужчина лет 30–35 в штатском, атлетически сложенный. Касаткин мне его представил как прокурора, курирующего мое дело. Надо сказать, что мои познания в области юриспруденции в те времена были весьма ограниченными: я не знал, что прокурор – это блюститель закона, а полагал (да фактически так оно и было), что это самый главный враг зэков, который стремится во что бы то ни стало уничтожить попавшего в его лапы человека, вне зависимости от степени его виновности в приписываемых ему преступлениях. Между прочим, в те времена с легкой руки злейшего врага народов Советского Союза – Вышинского – роль прокурора была сведена именно к этому. Раз тебя арестовали, значит, ты виноват и должен быть физически уничтожен для того, чтобы другие боялись и не знали, что человека могут уничтожить и безо всякой вины.
Основным принципом Вышинского была «презумпция виновности», то есть не органы НКВД доказывают виновность арестованного, который по кодексам всего цивилизованного мира считается невиновным до бесспорного доказания властями его виновности, а наоборот: человек с момента ареста считается преступником и должен доказывать свою невиновность (как это видно и на моем примере). Эта преступная концепция стоила нашей стране очень дорого.
Для характеристики Вышинского, его личности, могу привести рассказ моего покойного дяди, на которого я ссылался Касаткину. Он еще в царское время учился в Московском Университете, где Вышинский был приват-доцентом по кафедре права. В 1912 году царское правительство отменило автономию университета. В ответ на это все передовые студенты и подавляющее большинство преподавателей объявили забастовку. Лишь ничтожная кучка «белоподкладочников» и реакционно настроенных преподавателей продолжали занятия, и среди них Вышинский. Студенты этим преподавателям объявили бойкот, и до самой Революции на лекциях Вышинского присутствовало всегда не более трехпяти «белоподкладочников». После Октября Вышинский перековался и в 1928 году уже был главным общественным обвинителем на процессе «шахтинских вредителей». С тех пор его дела пошли в гору, и к 1937 году он уже был прокурором СССР. Кстати, ордер на арест мой был подписан лично им[170].
Но вернемся к допросу: на этот раз процедура была предельно проста. «Подтверждаете ли вы свои показания на предыдущем допросе?» – спросил меня прокурор. Я ответил утвердительно. «Добровольно ли вы дали эти показания, или следователь оказывал на вас давление, моральное или физическое?» – снова спросил прокурор. Хотя меня и подмывало сказать, что у меня не было другого выхода, но я ответил, что показания давал без давления со стороны.
После этого Касаткин вызвал надзирателя, который отвел меня в коридор и посадил в «конверт». Через некоторое время меня снова ввели в комнату Касаткина, где он протянул мне какой-то типографским способом напечатанный бланк с вписанными туда дополнениями. «Прочтите и распишитесь», – сказал Касаткин. Читаю: «На основании ст. 203 УК РСФСР Хургесу Льву Лазаревичу 1910 года рождения, уроженцу г. Москвы, в качестве меры пресечения предъявляется статья 58, § 10 УК РСФСР («контрреволюционная агитация» – самая легкая из статей, даваемых в 1937 году). Дату ареста считать с 31 мая 1937 года». Переспрашивать, что это за статья, мне было не нужно. Это был самый легкий параграф статьи 58-й – единственный, по которому в мирное время даже не полагалось расстрела (все остальные параграфы имели и расстрел). Что же касается даты ареста (31 мая вместо фактического дня моего ареста – 7 мая), то на такую мелочь я просто не обратил внимания. После подписания мною меры пресечения прокурор спросил у меня, имею ли я к нему какие-либо вопросы, на что я ответил отрицательно, и меня отпустили в камеру.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});