Авдотья Панаева - ВОСПОМИНАНИЯ
«Я потому говорю, что жизнь не может мне более принести радостей, что у меня нет детей. Потеря моего сына меня слегка свихнула с ума, кажется, никто этому не хотел верить… Я считаю себя умершей для жизни и горюю в своем одиночестве… Вы теперь отец и поймете всю бесконечную мою тоску одиночества…»
Теперь, когда ее покинул Некрасов, этот ужас одиночества, ужас бездетности, охватил ее с новой силой. Не было бы ничего удивительного, если бы она, чтобы забыть о своем сиротстве, кинулась в самую беспутную жизнь, стала кутить, швырять деньги, заводить веселые знакомства. Ей было тридцать семь—тридцать восемь лет, но она все еще была красивая женщина и, когда хотела, привлекала мужчин. Без дома, без ребенка, без мужа — что же ей было делать с собой?
Кажется, она действительно испробовала тогда эту веселую жизнь. По крайней мере ее тогдашние письма являют собой странную смесь отчаяния, презрения к себе и безумной жажды развлечений. Словно она веселилась кому-то назло, словно она мстила кому-то своим невеселым весельем…
Впрочем, как и следовало ожидать, эта жизнь оказалась не по ней: «В Венеции, — пишет она, — я могла бы развлечься, даже забыть о моих зрелых годах, потому что имела много доказательств, что их не хотят замечать. Но что же я делаю? Сижу одна вот уже три месяца и все обдумываю, способна ли я удовольствоваться одним удовлетворением женского самолюбия, то есть окружить себя толпою молодых людей, выслушивать их комплименты, объяснения, кокетничать. Иногда мне кажется, что я способна, но потом мне сделается все так противно, пошло, что я сама себе делаюсь мерзка. Нет, я погибла безвозвратно!..»
От этой дикой и безалаберной жизни ее по-прежнему тянет к самому захолустному семейному счастью: «Ищу того, что уже для меня невозможно. Я хочу жизни тихой, после всего, что было со мной. Просто я помешанная!»
Из Венеции она уехала в Париж; но и там не нашла утешения: «Вообще я трачу много, хочу развлекаться, но умираю от тоски. Все ноет во мне. Доктор мне попался хороший, он сказал мне, что ничто мне не поможет, кроме перемены образа жизни и спокойствия духа, а как этого ни одна аптека не может отпустить по рецепту его, то всякое лечение пустяки для меня».
«Сижу по вечерам дома, как и в Петербурге, и так же часто хнычу…» «Где Некрасов? Я до сих пор не получала от него письма…»
«Осень усилит мою тоску, вечера будут длинные, а холод в комнатах разовьет мои боли в полном блеске…»
«Впрочем, я потеряла голову!.. На днях в Лондоне случилось несчастье на железной дороге, много погибло. Ведь есть же счастье людям! Разумеется, быть калекой упаси Господи, в моем положении, но сколько же погибло в одно мгновенье. В мои лета глупо это говорить. Но я два — нет, три месяца как ни с кем от души слова не сказала. Прощайте, целую вас крепко и прошу разорвать мое письмо. А если кто спросит обо мне, то скрыть мою глупую жизнь. Право, мне стыдно за себя…»
А в конце письма — снова о влечении к ребенку, если не к своему, то хотя бы к чужому. Она рассказывает, как жадно засмотрелась она в саду Тюильри на какую-то играющую девочку, которая напомнила ей другую девочку, любимую ею. Нянька забеспокоилась: отчего эта незнакомая дама так странно глядит на ребенка? Но она объяснила, в чем дело, и нянька милостиво позволила ей поцеловать эту чужую девочку.[278]
Куда же в самом деле ей было девать свою неистраченную материнскую нежность?
Вернувшись к Некрасову, она прожила с ним еще несколько лет, но вскоре ушла от него окончательно и вышла замуж за Головачева Аполлона Филипповича, веселого и разбитного человека, наклонного к безделью, мотовству и легким семейным изменам.
А у Некрасова на бывшей квартире Панаевых появилась дорогая француженка, mademoiselle Седина Лефрен, бывшая артистка Михайловского театра.
— Дома Авдотья Яковлевна? — спросила осенью 1863 года одна девушка, позвонив у дверей недавнего ее бельэтажа.
— Она здесь больше не живет! — нагло ответил лакей. Связь с мамзелью продолжалась недолго. Мамзель была солидна и расчетлива: «проживу столько-то лет, наживу столько-то денег, — и в Париж!» — такова была ее программа. Замечательно, что в самом начале, когда он только увлекся ей и «принялся за французский букварь», Авдотья Яковлевна, как бы покровительствуя его увлечению, сама покупала ему всевозможные французские учебники, помогая ему усвоить язык, на котором он будет объясняться с другой.[279]
VI
А что же ее преступление? Неужели и вправду она совершила его? Теперь это, кажется, уже не вызывает сомнений, ибо ее осудил беспощадным судом такой почти авторитетный исследователь, как Михаил Лемке. Обвиняя ее в этой уголовной афере, Лемке привел убийственный для нее документ: письмо самого Некрасова, где, как мы видели, обвинение высказано с неотразимой и ошеломляющей ясностью.
Документ огромного значения; но все же, вчитываясь в него, не забудем, что он относится к той самой женщине, о которой в старости, гораздо позднее, через 10—12 лет, Некрасов сказал с благодарностью:
Все, чем мы в жизни дорожили,Что было лучшего у нас —Мы на один алтарь сложили,И этот пламень не угас!
Мог ли он так отзываться об опозорившей его вульгарной аферистке? Стал ли бы он говорить о пламени, о жертвеннике-алтаре, куда они оба сложили все самое святое, если бы он действительно думал о ней то, что у него написалось в опубликованном у Лемке письме? Разве он сошелся бы с ней через несколько месяцев, разве зажил бы с ней по-прежнему, если бы сам хоть отчасти верил в те необдуманные и жестокие слова, которые вырвались у него в этом письме? Не ясно ли, что все это письмо есть один из эпизодов их романа, одна из их супружеских ссор, которых у них было множество и которые не только не мешали их дружбе, но, напротив, по признанию Некрасова, даже укрепляли ее:
После ссоры так полно, так нежноВозвращенье любви и участья…
Мы видели, что чуть не все их сожительство проходило в таком чередовании примирений и ссор, и мало ли чего в течение этих пятнадцати лет ни наговорили друг другу в запальчивости эти сварливо-влюбленные люди, мало ли каких безумных упреков ни швыряли они друг другу в лицо, — особенно он, постоянно больной ипохондрик!
Разве вправе исследователь безо всякой проверки, как некую объективную истину, заносить на скрижали истории эти упреки и жалобы? Да и откуда мы знаем, что отвечала она на гневные нападки Некрасова! Может быть, по обычаю супружеских ссор, она тогда же написала ему: «нет, это ты, ты, ты виноват во всем, ты втянул меня в это темное дело, ты погубил мою жизнь». Неужели от такого письма, если бы его нашел Мих. Лемке, зависела бы вся репутация Некрасова? А она высказывала ему такие упреки не раз; не дальше как в том же году он записал в одном стихотворении, что ее «необузданная речь сливается в ужасные упреки, жестокие, неправые». В чем эти упреки заключались, видно из его оправданий:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});