Николай Любимов - Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2
Веротерпимость Надежда Александровна проявляла и в мировоззрении и в искусстве. Может быть» здесь сказывалось влияние Эфроса. И Эфрос и Надежда Александровна в целом принимали искания Мейерхольда.
В ту пору, когда я познакомился с Надеждой Александровной, я, не закрывая глаз на обмеление Художественного театра, в теории был воинствующим «художественником». Да таковым я и остался. Я и теперь отдал бы театр Мейерхольда с Камерным и Вахтанговским впридачу за один удар леонидовского грома, за один качаловский клейкий, распускающийся весной листочек, за молитву Луки – Москвина о новопреставленной Анне, за несколько туров вальса, который танцевала Книппер-Чехова в третьем действии «Вишневого сада», за ту сцену из «Дней Турбиных», где гибнет Алексей – Хмелев, и за следующую сцену, где весть об его гибели доходит до Елены – Соколовой, за то, как философствовал за коньячком Федор Павлович – Лужский. Но теперь я на огромном расстоянии смутно различаю красоту искусства Малого театра былых времен, ощущаю, как мне ее недостает, как безгранично много я потерял, оттого что не видел его корифеев. А тогда я вызывающе щеголял афоризмом собственного изделия: «Русский театр открылся в октябре девяносто восьмого года». До этого, мол, были гастрольные выступления гениальных артистов Малого и Александринского театров. Бухнул я это и Надежде Александровне и вот что услышал в ответ:
– Ты знаешь» как я люблю Станиславского: Станиславского-актера, Станиславского-режиссера, Станиславского-человека. Мы были с ним очень близки, и с ним, и с Марьей Петровной. Два лета провели вместе за границей, и Станиславский первые мысли о своей системе диктовал Эфросу. И все-таки я вот что тебе скажу: когда в спектакле Малого театра принимали участие Мария Николаевна, Ольга Осиповна Садовская, Лешковская, Ленский, Южин, Михаил Провыч Садовский, то ни-ка-кой Станиславский им был не нужен. Они несколько раз сойдутся, пошепчутся, и у них рождаются такие дивные спектакли, как «Таланты и поклонники», «Волки и овцы». Это уж, милый мой, не гастрольные выступления, как ты выражаешься, Ермоловой в «Орлеанской деве», это был самый настоящий ансамбль.
В те годы пластинок Шаляпина, ни до-, ни послереволюционных, мне слышать не доводилось. Ахматова, Пастернак еще не набрали ту высоту, какой они достигли после войны. Живопись Нестерова упрятали в запасники Третьяковской галереи, и я открыл ее для себя тоже в послевоенные годы. Хора Гайдая в Киевском Владимирском соборе тогда не существовало, да и собор-то был закрыт. Ради этого хора я стал ежегодно ездить в Киев уже в 50-х годах. Тогда я гордился только тем, что я – современник Бунина (Сергеев-Ценский к этому времени увял), автора «Дней Турбиных», Качалова и Леонидова. Но окно в Европу советская власть замуровала, вести о Бунине-человеке до меня почти не доходили, а Качалов и Леонидов притягивали меня к себе и как великие артисты, и как личности, меня занимало ближайшее их окружение, и я расспрашивал о них наших общих знакомых.
Дочь Леонидова Ася – моя младшая подруга по Институту – внешне представляла собой девичий смягченный вариант отцовского лица. Глаза у нее были отцовские по цвету, но без их бездонной жути. Об отце в домашней обстановке она почти ничего не сумела мне рассказать. Запомнилось лишь, что он – нелюдим, почти ни у кого не бывает и к себе почти никого не зовет; что он репетирует роль, запершись у себя в кабинете; что она с риском получить нагоняй подглядывает в щелочку, как он репетирует Егора Булычева; что он волнуется, когда ее нет дома, и частенько заходит за ней к подругам, чем приводит ее в немалое смущение; что ему хотелось бы держать ее под стеклянным колпаком и что он скрепя сердце позволил ей поступить сначала на подготовительные курсы в наш институт, а потом и в самый институт; то, что она теперь студентка, его не радует, а огорчает. Недавно он сделал ей за столом замечание: «С тех пор, как ты поступила в институт, у тебя появились дурные манеры». О том, что Леонидов собирает часы, о том, что он – пушкинист, что он – обладатель богатой пушкинианы, что он постоянный посетитель собеседований пушкинистов, – об этом я узнал позднее и не от Аси. О себе Ася говорила, что больше всего на свете любит отца, кошек и церковное пение, Я любил многое другое, но все три Асины любви принимал и разделял.
С Леонидовым-человеком Надежда Александровна была далека, О Леонидове-актере она писала в своих воспоминаниях» пожалуй, лучше, чем кто-либо: «Я не могу представить себе Митю Карамазова иначе, чем его играл Л. М. Леонидов. Он до предела совершенства воплотил образ Достоевского. Не могу себе представить, что можно еще лучше передать переживания мятежной, больной, прекрасной души Мити. Точно вчера только лились на меня из его безумных горящих глаз пронзающие сердце лучи. Необыкновенное лицо и голос Леонидова выражали взрывы страсти, мученья совести, вспышки гнева и возмущения. Он потрясал. Это была настоящая трагедия, при воспоминании о которой через тридцать лет бьется сердце и рвутся из души слова глубокой благодарности театру и актеру…»
О Качалове-человеке я слышал много и одно лишь хорошее. Больше, чем от кого-либо, – от Маргариты Николаевны. Ее рассказы о Качалове, которого она называла «слезой народной», я приводил в своем месте. Гейрот с почти собакевичевской мизантропией говорил мне, что после смерти Станиславского Художественный театр исподхалимничался вдрызг перед Немировичем, Немирович исподхалимничался вдрызг перед начальством, и театр с головокружительной быстротой летит к чертовой матери, что среди актеров осталось только два прекрасных человека: Качалов и Книппер.
– Но Василий Иванович устал от всяких мерзостей и часто закрывает глаза, – добавил Гейрот, – а Книппер все еще с молодой горячностью бросается в бой.
Впечатления Гейрота подтверждаются словами самого Василия Ивановича из его письма к С. Н. Зарудному, написанного в 40-м году (журнал «Театр» № 2 за 1975 год): «…вообще я к театру совсем охладел».
Замечу в скобках, что у нехудожественников взгляд оказался еще шире.
22 июня 74-го года я был у Ильинского. Признался, что разлюбил театр.
– Я тоже, – подхватил Ильинский. – В начале века Станиславский создал великий театр. А когда он умер, не стало Художественного театра, не стало театра во всей России. Я время от времени спрашиваю по телефону Кторова: «Ну как у вас в театре?» Обычно он отвечал: «Бардак». А в этом году: «Бардачище».
– Ну, а Театр на Таганке, «Современник»? – спросил я.
– Кое-что интересно, но вот что стало для меня теперь критерием: даже и это интересное не тянет пересмотреть, А сколько раз я мог бы смотреть Грибунина, Варламова или Чехова!..
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});