Дэвид Вейс - «Нагим пришел я...»
Когда-то изящная фигура Дега теперь погрузнела, но голос был все так же резок. Хэнли был еще крепким на вид мужчиной, живость его манер отвлекала внимание от физического недостатка – хромоты. Но Дега решил сбить с писателя спесь, ибо последний осмелился с ним не согласиться. Он перешел в наступление:
– Хэнли, вы говорите ужасные вещи. Разве кто-нибудь, обладающий настоящим вкусом, сможет согласиться с нашими аристократами в искусстве?
– Дега не понимает, что раз в правительство проникли политиканы, то ничего не сдвинется с места, – сказал Хэнли.
– Я протестую против того, что республиканцы якобы начисто лишены человечности. К примеру, Клемансо. – Клемансо только что покинул выставку. – Великолепный оратор, беспощаден к противнику, но, как большинство бунтарей, слушает только себя.
– Как и вы, Дега.
– Но я не политик, я человек искусства.
– Клемансо тоже считает себя человеком искусства.
– Хэнли, вы неисправимы. Вам безразлично, кто стоит у власти, вы совершенно не разбираетесь в политике.
– А вы, Дега, затвердили одно: что каждый республиканец либо протестант, либо еврей, а поэтому в душе еретик.
– А разве не так?
Хэнли пожал плечами, словно желая сказать – разве это имеет какое-нибудь значение? А затем язвительно заметил:
– Вы считаете, что эта выставка носит политический характер?
– Конечно. После выставки Родена будут одинаково принимать и в роялистских салонах и в республиканских, а держаться всюду он будет одинаково нейтрально.
Огюст вмешался, рассерженный, но полный решимости успокоить спорящих.
– Я не согласен с республиканцами, что история Франции началась в 1789 году, но и не считаю, что нам следует возродить век Людовика XIV или даже Бонапарта. Все не так просто. Я не хочу, чтобы меня называли роялистом, если мне дороги Нотр-Дам и Шартр, а на следующий день обвиняли в том, что я революционер, по той причине, что я, видите ли, вылепил простых, не говоря об Эсташе де Сен-Пьере, граждан Кале, а не аристократов. Я не желаю ни поносить, ни восхвалять, я хочу быть только наблюдателем.
Огюст умолк, словно и так сказал уж слишком много. Если работы не говорят сами за себя, то словами делу не поможешь. Да и Дега уже не слушал его.
Дега говорил:
– Всемирная выставка – это утверждение величия республики, которая стала империей. У нас теперь Тунис, Алжир, Тимбукту, Мадагаскар, а скоро и Индокитай станет нашим. Нам не понадобится возвращать Эльзас и Лотарингию.
– Вы хотите сказать, что все это и ощущается в скульптуре Родена?
– Я этого не говорил.
– Знаете, Дега, мнение Родена, что природа всегда права, с художнической точки зрения совершенно правильно.
– Для вас.
– И для Родена. Художник видит реальный мир. Вам ли не знать, Дега. Роден передает его таким, каким видит, так же как реальный мир Моне отличается от реального мира любого другого художника.
– О, мне нравятся картины Моне, – сказал Дега. – Но он умеет только видеть.
– Вы так считаете? Умеет только видеть? Пусть, но зато как!
– Вам нравится «Идущий человек»? – спросил Дега.
– В нем великолепно передано движение, – ответил Хэнли.
– Фигура без головы?
– А разве головой ходят?
Ответ смутил Дега, и Огюст, довольный, что Хэнли защитил его произведение, взял писателя под руку, чтобы обсудить наедине памятник Гюго. Он был разочарован, когда Хэнли разошелся с ним во мнении.
– Если бы вы лепили Шекспира, Коро или Делакруа, – сказал он, – ваш труд был бы оправдан. Но я не разделяю ваше восхищение Гюго как поэтом, он был слишком эгоистичен, аморален и честолюбив. А вот «Граждане» – это поистине величественно. Великолепно, великолепно!
– Вы считаете, что я должен был сделать еще одну Жанну д'Арк или Наполеона, несмотря на то, что к этим темам уже обращались столько раз?
– Извините, Огюст, но вы сами говорили, что всегда хотите слышать только правду.
«Чью правду? – подумал Огюст. – Найдутся ли хоть два человека, которые сошлись бы в оценке произведения искусства?»
Но теперь внимание всей публики было обращено на Золя, Гонкура и Доде, которые направлялись к Родену. Он чувствовал, что этот шаг со стороны трех писателей, когда-то неразлучных, а теперь сохранивших видимость дружеских отношений только на людях, был лишь желанием привлечь к себе как можно больше взоров восхищенной публики. Старший из них, Эдмон де Гонкур, был все еще красивым мужчиной с блестящими карими глазами и прекрасной седой шевелюрой. Но самым привлекательным был Альфонс Доде, сама жизнерадостность, полный обаяния и сознания своей неотразимости. Доде был блестящим собеседником, а Гонкур умел прекрасно слушать. Но общее внимание приковывал к себе Золя. Видимо, поэтому и распалась дружба этих трех людей, подумал Огюст. Золя стал первым писателем Третьей республики; двадцать килограммов веса, которые он спустил из-за любимой женщины, интересовали всех больше, чем кризис правительства.
Гонкур пожал Огюсту руку, и он почти не почувствовал этого слабого рукопожатия, Золя – энергично, а Доде – рассеянно, мысли его витали в другом месте.
Огюст подумал, что ни одного из них он по-настоящему не знает, хотя и встречался с каждым не раз. Вид у Золя был довольный, он сказал:
– Я слышал, вас называют «Золя в скульптуре» за реализм.
– Может быть, избыточный, – сказал Гонкур. – О, я знаю, у вас есть и поэтическая жилка, – поспешил он добавить, увидев, что Огюст нахмурился, – но вас чрезвычайно занимает тема любовных объятий. Когда бы я ни пришел к вам в мастерские, вы всегда лепите нагие модели.
– Но взгляните на Уголино, – сказал Золя. – Само олицетворение голода и отчаяния. Он прямо сошел со страниц Данте.
– Данте – это литература. Ошибочно переносить литературное произведение в скульптуру, – сказал Огюст.
– Вы реалист, – сказал Золя. – Может быть, похожий на меня, но больше на Флобера. Я вижу это по вашим «Гражданам Кале», «Адаму», реалистичной «Еве».
Другие называют его натуралистом, подобно Золя, подумал Огюст, а некоторые даже романтиком, подобно Гюго, но он ни то, ни другое, он, Огюст Роден, – наблюдатель, труженик, скульптор.
– Зачем сравнивать – разве это так уж важно? Скульптуру можно найти повсюду, только умей смотреть на мир.
– Какое из своих произведений вы больше всего любите? – спросил Гонкур.
Чувствуя, что от него ждут пищи для сплетен, Огюст ответил: – Я люблю все свои детища одинаково.
– Даже уродливые?
– Даже уродливые.
Наступило неловкое молчание, и тут Золя с благожелательностью сказал:
– Академия ненавидит и боится Родена и его скульптуры так же, как ненавидит и боится нас. И мы должны защищать его произведения, как я защищал Моне.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});