Корней Чуковский - Современники: Портреты и этюды (с иллюстрациями)
— Графиня, не за то хватаетесь! — загремел под кроватью голос знаменитого сыщика».
…Зная, что я обычно ложусь спать очень рано, и увидев меня на одном юбилее во втором часу ночи, он разыграл пантомиму ужаса — словно увидел привидение — и, прячась за широкую спину поэта Михаила Лозинского, стал шептать смешные заклинания, а потом написал в «Чукоккале»:
«Чуковский, идите спать, ради бога! Видеть Вас в такой час — дико, неестественно и жутко!»
Таким Алексей Николаевич оставался до конца своей жизни.
Уже незадолго до его последней болезни, чуть ли не в 1944 году, я пришел к нему в московскую квартиру и увидел, что он в полумраке целует какую-то женщину. При моем появлении он изобразил на лице чрезвычайный испуг, будто я и в самом деле застиг его за каким-нибудь греховным поступком, он стал умолять меня всеми святыми, чтобы я никому не выдавал его тайны.
— Я люблю эту женщину, — говорил он, дрожа, — что делать? что делать? Пожалейте меня, пощадите меня!
И лишь потом, когда зажгли электричество, мне удалось разглядеть, что то была его дочь Марьяна Алексеевна, которая вошла из другой комнаты попрощаться с отцом.
IVКак известно, в 1919 году он покинул Россию, и три с половиною года провел в эмиграции.
Что он делал в это время, не знаю. И вдруг весною 1922 года я получил от него большое письмо, где он сообщает о том, что эмигрантское житье ему ненавистно и что он хотел бы воротиться на родину. Я ответил ему горячим и довольно нескладным посланием, советуя ему воротиться.[121]
Он откликнулся тотчас же и в письме от 20 апреля 1922 года писал:
«Милый Корней Иванович! Вы доставили мне большую радость вашим письмом. Первое и главное — это то, что у вас, живущих в России, нет зла на нас, бежавших. Очень важно и радостно, что мы снова становимся одной семьей. Важно потому, что, как мне кажется, — никогда еще на свете не было так нужно искусство, как в наши дни: в нем залог спасения. Радостно потому, что эмиграции — пора домой. Эмиграция, разумеется, уверяла себя и других, что эмиграция — высококультурная вещь, сохранение культуры, неугашение священного огня. Но это так говорилось, а в эмиграции была собачья тоска: как ни задирались, все же жили из милости в людях, и думалось, — может быть, вернемся домой и там примут неласково: без вас обходились, без вас и обойдемся. Эта тоска и это бездомное чувство вам, очевидно, не знакомы. В особенности когда глаза понемногу стали видеть вещи жизни, а не призраки, началась эта бесприютная тоска. Много людей наложило на себя руки. Не знаю, чувствуете ли вы с такой пронзительной остротой, что такое родина, свое солнце над крышей? Должно быть, мы еще очень первобытны или в нас еще очень много растительного, и это хорошо, без этого мы были бы просто аллегориями. Пускай наша крыша убогая, но под ней мы живы».
Письмо было длинное и кончалось такими словами:
«Обращаюсь к вам с большой просьбой, Корней Иванович: я составляю сейчас двухнедельный журнал, литературно-критический, без политики. Журнал есть приложение к газете „Накануне“ (группа „Смена вех“). Передайте мою горячую просьбу Замятину и Серапионовым братьям прислать рукописи для журнала. К Серапионовым братьям душевно присоединяюсь.
А. Толстой».«Накануне» — сменовеховский орган, издававшийся эмигрантами-«возвращенцами» в Берлине. Литературное приложение к «Накануне» издавалось под редакцией А. Н. Толстого. Толстой, задумав воротиться на родину, естественно, стремился к сближению с группой своих младших товарищей — «Серапионовых братьев».
Его письмо от 20 мая:
«…Напишите мне, что вы знаете о моей дочери Марьяне. Ее мать, Софья Исааковна, написала мне еще в декабре 1921 года, в Париж. Я письмо получил в конце февраля и тотчас же ответил. Я очень беспокоюсь о девочке.
Посылаю вам „Детство Никиты“. „Любовь, книгу золотую“ послал с месяц тому назад.
P. S. Альманах Серапионовых братьев я приобрел — выхватил у Эренбурга — для издательства „Русское творчество“».
Я в то время пытался составить альманах для детей — «Носорог» — и обратился к Толстому, чтобы он написал для альманаха рассказ. Он ответил мне (1 октября 1922 года):
«С удовольствием напишу для „Носорога“ рассказ: он будет называться „Носорог“ — из африканской жизни. Будьте благонадежны в смысле знания природы этого животного и его штучек…
В сентябре кончаю новый роман „Аэлита“ — это сплошь из жизни носорогов — место действия на Марсе. Вот волюшка-то для фантазии!..
Снег уже стаял. Ругали меня с остервенением и сладострастием. Надоело, и перестали. Но почему — не говорить правду? Неужели нужно всегда и всюду притворствовать?»
И другое письмо, присланное через несколько дней:
«…Рассказ для „Носорога“ я уже начал писать. Окончу его через неделю. Мне приходится писать его урывками по вечерам, так как все остальное время я спешно кончаю роман („Аэлита“ — закат Марса). Аэлита — имя очень хорошенькой и странной женщины. Роман уже переводится на немецкий.
Через неделю вышлю — непременно, так вы твердо и рассчитывайте, — в 2-х копиях, чтобы не пропало.
О Марьяне пишу в следующем письме.
Ваш А. Толстой».Было еще несколько писем — сплошь деловых. И вот наконец летом 1923 года он приехал из-за рубежа в Петербург. Приехал какой-то растерянный, настороженный, тихий и, как мне показалось, больной. Походка его, обычно такая ленивая, спокойная, барственная, стала торопливой и нервной. Свое тогдашнее душевное смятение он очень отчетливо выразил в краткой записи, которую в тот же день сделал в альманахе «Чукоккала».
«4 июня 1923 года, — написал он, — в первый день приезда в Петроград, в день моей лекции, за полчаса до нее, с тараканьими ногами от страха встречи с тем, что я еще не знаю и не чувствую».
Это единственные в «Чукоккале» строки Толстого без всяких покушений на юмор. Вообще никогда я не видел Толстого таким самоуглубленным, молчаливым, серьезным. Словно он там, в эмиграции, разучился шутить и смеяться.[122]
В тот же вечер он (кажется, в здании бывшей городской думы) прочитал свою повесть «Рукопись, найденная в мусоре под кроватью». Его слушали хмуро и сумрачно. Но Серапионовы братья приняли его очень радушно, как старшего товарища и высокоценимого мастера. Он дал им для их «серапио-новского» сборника отрывки из той же «Рукописи».
Когда я встретил его через несколько месяцев (чуть ли не у Павла Елисеевича Щеголева), оказалось, что он полностью вернул себе былую свою импозантность. Снова походка его стала уверенной, голос решительным, снова полюбил он подолгу сидеть вечерами в дружной компании старых (и новых) друзей — в обществе поэтов, актеров, певцов, музыкантов и, похохатывая, рассказывать им всякие гротескные истории.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});