Юрий Нагибин - О любви (сборник)
Когда впереди возникла ограда нашего участка, я целиком вработался в роль юного прокаженного, которого сердобольная возлюбленная выводит из убежища обреченных, чтобы исцелить силой своей любви или погибнуть вместе с ним.
Разумеется, вся эта дивная и горестная игра пропала втуне, рядом с Дашей оставался худой мальчишка и ненадежный провожатый. Я плохо ориентировался даже внутри нашего убогого колючего парка, а она из деликатности не хотела направлять меня. В конце концов мы забрели черт знает куда, на край мусорной свалки, где ко всей прочей дряни добавилась устилавшая землю колючая проволока, путаная и ржавая. После войны я натыкался на такие проволочные завалы в лесу под Сухиничами, где погиб мой друг Павлик. Даша поранила ногу, о чем я узнал лишь на другой день, увидев ее забинтованную лодыжку. В парке она помалкивала. Почему-то все это ее не только не раздражало, а скорее веселило. Даша прелестно улыбалась, но смеялась редко. Потом я не раз вспоминал, что никогда не слышал столько ее смеха — радостного, самозабвенного. Это было приключение, чем так бедна была ее очень упорядоченная, благообразная жизнь. Ей недоставало девичьей подвижности, легкости, порывистости, она была слишком фундаментальна, подражая, быть может, бессознательно манере матери.
Конечно, это открылось мне не на краю мусорной свалки, а много позже, если вообще не сползло сейчас со стерженька шариковой ручки и высветило что-то в прошлом, что может помочь моим выводам в конце повествования.
С великой мукой, под непрекращающийся Дашин смех, который не давал мне впасть в отчаяние, добрались мы до тусклого, очень старого, быть может волошинских времен, фонаря на полусгнившей деревянной ноге, с шестнадцатисвечовой лампочкой без колпака. Он почти не давал света, но был несомненным признаком цивилизации. И почти сразу под ногами зашуршал гравий полузаросшей жестяной травой дорожки. Приключение подходило к концу. А что будет завтра? Даст ли мне сегодняшний вечер шанс хоть на какую-то короткость с Дашей или придется все начинать сначала? А что, собственно, случилось такого, что позволяет мне рассчитывать на Дашино внимание? Несколько танцев. Но она любит танцевать, каждый вечер ходит в ВАММ и танцует с каждым, кто ее пригласит. И если бы мы не заблудились по моему топографическому идиотизму, то давно бы расстались и разошлись по своим номерам. Все так, но мы еще не расстались, и за нами коротенькая жизнь вместе по пути сюда с преодолением всевозможных препятствий, нас соединили буераки, овраги, бугры, канавы, лужи, она была у меня на руках, что-то говорила, смеялась, и слова ее, и смех принадлежали нам обоим так же, как и этот забытый Богом и людьми дряхлый волошинский фонарь. Я отделился для нее от курортного фона, перестал быть просто фигурой, оживляющей пейзаж.
Мы одновременно увидели скамейку, почти вросшую в землю, кривую, в облупившейся краске и конечно же с какой-то старой памятью в морщинах дерева. Не сговариваясь, мы подошли к ней и сели. Она была мокрой и холодной.
— Надо перевести дух, — сочла нужным объяснить наш поступок Даша: она бессознательно давала кому-то отчет.
Вот тут бы и сказать находчивое, теплое слово, как-то обнаружить свою суть. Бессловесные люди не менее утомительны, чем болтуны, — с теми и с другими собеседник утрачивает ощущение собственной ценности. Но все, что крутилось в башке, казалось таким пустым, бедняцким, не стоящим Дашиного внимания. А ведь она все время старалась как-то озвучить наше общение, хотя я давно догадался, что из нас двоих она молчуньей породы. Ей надо гораздо реже и меньше колебать эфир, чтобы выразить нужное, соответствующее моменту, нежели мне, вечно во всем сомневающемуся, и слова, которые она роняла, были куда ближе к своей вещественной и душевной сути. Она производила над собой насилие, чтобы не висело над нами угрюмое молчание, а я был как хорошо закупоренная и запечатанная сургучом бутылка, которую кидают в море терпящие бедствие. Но это шло не от тупости, безмозглости, а от сознания ее подавляющего превосходства. Что мог сказать я дивному существу, чей слух только что ласкали голоса сирен: Каплина, Десницкого, Мариенгофа, Лавренева, Мессера и низкие хрипловатые ноты Горностаевой, заставлявшие всех цепенеть, или восторженно вскрикивать, или давиться от хохота? Мысли не шли, я даже не мог сообразить, какая сегодня погода, в полном отчаянии я наклонился к ней и поцеловал, словно не было урока на площадке. Я поцеловал ее не в ямку над ключицей, а прямо в губы. И она ответила мне, продлив наш поцелуй и будто забыв о данном мне уроке.
Мы целовались, пока не рухнула трухлявая скамейка, унеся с собой память о поцелуях Андрея Белого с какой-нибудь русалкой или объятиях Марины Цветаевой с той же русалкой, и оказались на земле. Но и тут мы не перестали целоваться, и прошла целая вечность, прежде чем Даша сказала:
— Помоги мне встать.
Я помог, и мы опять принялись целоваться, теперь уже стоя.
Когда я проводил ее домой, мы жили в разных флигелях общего строения, ни в одном окне не горел свет. Но я не заметил в Даше и следа беспокойства. То ли это было следствием самообладания, то ли того домашнего договора, который был принят у них в семье.
Я не мог пойти спать. Калитку, выходящую на море, ночью запирали. Я перелез через побеленную глинобитную ограду, на ходу посрывал с себя одежду и кинулся в парную, но все равно освежающую воду. Море было тихое и сонное. Доплыв до буйка, я уцепился за него и некоторое время пытался понять, что со мной произошло. Я не знал тогда простых и мудрых слов Гёте: очень легко полюбить ни за что, очень трудно — за что-нибудь. Кажется, у Гёте сказано еще круче: невозможно за что-нибудь.
Но и вспомни я эти слова, они показались бы мне бессмысленными. Ведь я без запинки мог сказать, за что полюбил Дашу: за чудные глаза с пугающей и очаровательной косинкой одного из них, за изгиб, нежность и упругость губ и жар их подбоя, за высокую, гордую шею, за плавные неспешные движения рук, похожих на лебединые шеи, за нежность и теплоту тела, которое я ощущал сквозь одежду, за гладкость и силу колен, прижимавшихся к моим ногам, за ровный шоколадный загар и его смуглый запах, за так идущий ей переливчатый казакин и за тоненькое колечко на мизинце, за чуть растрепавшиеся волосы цвета лесного ореха. А вот за что могла она полюбить меня, этого я решительно не мог взять в толк. Сигурд Рибунг, воитель из Гельголанда, подкрепленный литфондовской хартией, который сверлил Лизу Огуренкову печально-жаждущим взором, здесь не посмел явиться хотя бы тенью тени своего образа. На буйке повис худой мальчишка, еще не скинувший до конца шкуру прыщавой юности, неуверенный, неумелый ни в одном движении мужественности: клюнув пугливым поцелуем на танцплощадке, растерялся чуть не до слез, обратную дорогу потерял, заведя черт-те куда, уже на участке заблудился и вляпался в свалку, уронил скамейку, уничтожив священную реликвию былой волшебной жизни, а милую, вместо того чтобы поднять, припечатал нежной спиной к колючему гравию собственной неуклюжей тяжестью.