Двужильная Россия - Даниил Владимирович Фибих
Получив повестку с почты, я уведомил Кобылянского, тот, заменив дежурного, пошел со мной на почту и сам вскрыл посылку. Посылки обычно проверялись дежурным надзирателем в присутствии получателя – не содержится ли чего-нибудь недозволенного. Действительно, обнаружился электрический фонарик. Когда заведующая почтовым отделением отвернулась, я незаметно передал его надзирателю. Тот незаметно принял и сунул в карман. Все было в порядке.
После того Кобылянский, едва приходила посылка на мое имя, спешил сообщить – теперь уже вполне платонически, очевидно, желая порадовать:
– Фибих! Тебе посылка.
По вечерам, выйдя из барака, я замечал иногда в темноте далекие слабые вспышки света. Кобылянский ходил по Бурьме с моим фонариком. Не сомневаюсь, что если бы я допустил какое-либо нарушение лагерных правил, он посмотрел бы на это сквозь пальцы.
В другой раз, под Новый год, не помню уж какой, я тоже получал на почте посылку. Проверял ее новый, незнакомый мне молодой дежурняк с черными усиками. Вскрыв ящик, первым делом он вытащил оттуда два флакона с темной жидкостью.
– Что это?
– Лекарство, – ответил я. – Гематоген. Мать присылает мне для укрепления здоровья.
– Санчасть проверит, лекарство это или не лекарство. – Отставил флакон в сторону и, порывшись в ящике, вытащил туго набитый, зашитый нитками мешочек. Было в нем с килограмм овсяной крупы.
– Э, тут что-то есть! – пощупал мешочек чуткими, как у слепца, пальцами. На свет появился перочинный ножичек. Дежурняк сделал надрез на мешочке, запустил туда два пальца (щипачи так работают по карманам фрайеров) и с торжествующим видом вытянул из крупы две-три шуршащие кредитки. Мама спрятала в крупе для меня пятьдесят рублей. Как сумел он их нащупать?
– Придется отобрать. Деньги так посылать не положено. Закончу осмотр и составим акт.
– Куда же эти деньги поступят? – спросил я, естественно, несколько помрачнев.
– В собственность социалистического государства.
Я ничего не сказал на это. В собственность государства – так в собственность государства.
Закончив осмотр и больше не найдя в посылке ничего подозрительного, надзиратель приказал мне:
– Ну, а это все забирайте в мешок.
– Вы хотели составить акт на деньги, – напомнил я.
– Ступайте! – повысил голос дежурняк. – Забирайте все и уходите. Уходите, вам говорят!
Тон был таков, что возражать не приходилось. Я покорно сгреб в мешок, стащенный с посылочного ящика, все присланное и пошел к себе, обдумывая по дороге план дальнейших действий.
На другой день явился к секретарю начальника отделения, румяному младшему лейтенанту по имени Спартак, и рассказал, что накануне произошло.
– Дежурный поступил вполне правильно, – сказал на это Спартак.
– Старушка мать не знала, гражданин начальник, что нельзя пересылать деньги таким образом… А что теперь с ними будет?
– Поступят на ваш лицевой счет, – ответил Спартак. – Выйдите из лагеря – получите.
Ого! Это уже была не «собственность социалистического государства».
Выждав еще два дня, я наведался во время работы в соседнюю с нашим отделом финансовую часть и справился, поступили или нет на мой лицевой счет пятьдесят рублей. Нет, не поступили. Надзиратель не передал отобранные деньги. Дня через два я вновь заглянул в финчасть. Ответ был такой же. Теперь картина стала вполне ясна: дежурняк присвоил мои пятьдесят рублей. Однако примириться с этим я не собирался. Что же, значит, мама послала мне деньги, отрывая от себя, делясь последним, только для того, чтобы предприимчивое мое начальство пропило их под Новый год?
Ну нет.
Тут же я написал заявление на имя начальника отделения лейтенанта Завадского и отнес Спартаку с просьбой передать. Заявление содержало короткий рассказ о случившемся и заканчивалось почтительно-недоуменным вопросом: какова же дальнейшая судьба отобранных у меня денег?
Спартак внимательно прочел и буркнул:
– Хорошо. Передам.
Еще несколько дней прошло. Я вспомнил об отобранных у меня флаконах с гематогеном и пошел на почту справиться, не вернула ли их санчать после проверки. Оказалось – вернула. Темные флакончики стояли на подоконнике, давно уж дожидаясь меня.
– Как вы хорошо своей матери пишете! – передавая гематоген, с умилением сказала заведующая почтовым отделением, вольная. – Я читала ваши письма. «Мой ангел-хранитель… Мой добрый гений»… Любите, видно, мать.
Я сказал, что такую мать, как моя, нельзя не любить.
– Да, материнское сердце, оно известно! – вздохнула заведующая, добрая, похоже, душа, и на минуту пригорюнилась. – А деньги будете брать? – спросила, когда я хотел выйти. Я остановился, удивленный.
– Какие деньги?
– Пятьдесят рублей, которые у вас отобрали. Вот они.
– Конечно, буду, – ответил я, ничего еще не понимая. Заведующая подала пятьдесят рублей, и мне оставалось только спрятать их в карман.
После я сообразил, что произошло за моей спиной. Разумеется, Спартак положил заявление под сукно – к Завадскому оно не попало, – одновременно вызвал к себе надзирателя, сообщил о моем заявлении и, наверно, посоветовал во избежание неприятности вернуть мне деньги. «Ну его к черту, отдай»… Перепуганный дежурняк вместо того, чтобы сдать, как полагалось, эти пятьдесят рублей в финчасть, побежал на почту и вручил их заведующей, чтобы та вернула их мне. В результате я остался в полном выигрыше.
Всего эффектнее была концовка.
В обед мы, конторские «придурки», получив в столовой свой так называемый борщ из одной капусты и на второе ячменную кашу, направились с полными котелками в руках к себе в контору – благо была рядом – и обедали здесь в чистоте и тишине, отдельно от других зеков. Так вот, вскоре после получения своих денег обратно возвращался я из столовой в контору, неся тяжелые котелки. Хотелось пообедать с некоторым комфортом. Поднимаясь на крыльцо, нос к носу столкнулся с надзирателем, который выходил из конторы. Тот самый был надзиратель, с усиками. Он увидел, что руки у меня заняты котелками, и вдруг с подобострастной готовностью распахнул дверь передо мной!
– Пожалуйста!
Он, надзиратель, синепогонное начальство, чекист, широко распахнул дверь передо мной, голодным залатанным зеком. «Пожалуйста!» Распахнул, точно швейцар.
На чай он не получил.
38
Я имел право на одно письмо в месяц, и это было счастьем. В более тяжелых лагерях заключенные имели право писать лишь раз в полгода, а то и раз в год. Те жены, кто попадал в секретные лагеря – были и такие, – вообще лишались права переписки с родными, заживо были погребены.
За все десять лет моего заключения ни братья, ни сестры не написали мне ни строчки – показывали, что у них ничего не было общего с политическим преступником. Я нисколько на них не в обиде. Они поступали так, как поступали в таких случаях миллионы родственников. Наверно,