Мемуары - Андрэ Моруа
С первого же дня мы вошли в привычный ритм. Подъем в семь часов. Работа за столом — с восьми до половины первого. Обед. Прогулка с женой по аллеям: туда — по дубовой, обратно — по каштановой. Работа с четырех до семи. Ужин. В десять часов — спать. «Уединение — прекрасная вещь, если ты в ладу с самим собой и у тебя есть четко определенная задача». Моя задача — завершить «Историю Франции», начатую в Соединенных Штатах. Великое утешение, даруемое историей, — это осознание того, что на человечество в разные эпохи обрушивались одни и те же несчастья и что рано или поздно худо-бедно все улаживалось. К приходу Бонапарта в 1798 году Франция лежала на самом дне, деньги были обесценены, граждане — на ножах; за несколько месяцев он поднял страну. Так же было в 1872-м, так будет и завтра.
Но сделать предстоит много. Прогулки по полям и пастбищам позволяют судить о размерах бедствия. Земли наши плодоносят вдвое меньше, чем в 1939-м. Почему? Потому что истощенным лугам не хватает удобрений; потому что рабочих рук мало и без пленных немцев возделывать поля было бы вообще невозможно; потому что коровы на плохих кормах дают меньше молока и меньше телятся; потому что куры, вынужденные сами добывать себе пропитание на лугах, слишком много ходят, худеют и несутся под кустами, так что яйца теряются. И нищета растет, как снежный ком.
Симона в утешение дает мне каждое утро послушать по радио преподавателя физкультуры, который под звуки скрипки и фортепьяно учит таким сложным движениям, что я чуть не сломал ногу, пытаясь выполнить одно из них. Но уроки эти приятны, а музыканты-импровизаторы весьма изобретательны. Последний куплет:
Под музыку завтра мы снова
С утра соберемся,
Зарядкой займемся
Под музыку завтра мы снова
С еще даже большим задором, —
стал у нас семейным припевом. Стоит делу не заладиться, как кто-нибудь запевает: «Под музыку завтра мы снова…»
В конце сентября возвращаемся в Париж. Мы бы предпочли остаться в деревне, где установилась великолепная осенняя погода, но в год возвращения мне нужно показать прилежание, участвуя в делах Академии. Кроме того, надо проголосовать за или против конституции, а оба мы числимся избирателями в Нёйи. За время отпуска нам не удалось разрешить конфликт Бриссон — Морис Пуке. Морис, который в этом деле не прав, держится жестко и непримиримо; теща выступает с мужем единым фронтом; жена ни за что не хочет ссориться с матерью. Для меня эта ситуация очень болезненна, ведь я несравненно больше дорожу Пьером Бриссоном, чем Морисом Пуке. Но я обязан быть солидарным с женой. Когда-нибудь мы помиримся с Пьером окончательно. Увы. это будет нескоро. «Жизнь — сплошная череда всяких мерзостей», — говорил полковник Брэмбл.
2. Ток восстановлен
Вернувшись в Париж осенью 1946-го, мы принялись возобновлять прежние связи. В июле мы прожили там слишком недолго, чтобы повидать всех друзей. И, если не считать тех, кого унесла смерть, наш тесный довоенный кружок сплотил ряды вокруг нас. Не стало кое-кого из самых дорогих людей: Поля Валери, каноника Мюнье, Шарля Дю Боса, Сент-Экзюпери, Луи Жилле, но Поль Клодель, Франсуа Мориак, Робер Кемп[420], Анри Мондор, Эмиль Анрио, Жюль Ромен по-прежнему были самыми близкими коллегами. Очень скоро в это братство вступят и люди помоложе. Американское окружение стало нашей «новой гвардией», прибыли Дариус и Мадлен Мийо, Фернан Леже, Женевьева Табуи, Моника де ла Салль, Лакур-Гейе, отец Кутюрье. С теми, кого я знал до 1939 года, восстановились самые тесные отношения. Доктор Делоне, возглавляющий лабораторию патогенеза в Институте Пастера, великодушнейший и образованнейший человек, знавший мои книги лучше меня самого, помогал мне понять суть научно-исследовательской работы. Многим обязан я Франсису Амбриеру, который после смерти мадам Бриссон взял на себя организацию лекций в «Анналах». Утвердив свою первую программу, он попросил меня прочитать курс из десяти лекций о каком-нибудь писателе по моему выбору. Я согласился*, и в дальнейшем подобные курсы легли в основу второй половины моего творчества.
Восстановились связи и с миром политики. Четвертая Республика делала первые шаги. Какой она будет? Мне казалось, что она будет, как сестра-близнец, похожа на Третью. Она использовала тех же людей. Эррио был председателем Национального собрания; Венсан Ориоль[421] должен был стать президентом. Обоих я хорошо знал. Жюльен Кэн, директор Национальной библиотеки, играл в закулисной парламентской жизни все ту же роль серого кардинала, умного и бескорыстного, что и до войны. Его как узника Бухенвальда окружало особое уважение, которое он употреблял на благо общества. У него мы встречали Леона Блюма, Мендес-Франса[422]. Хотя власти относились ко мне доброжелательно и даже с уважением, я не без тревоги смотрел на возрождение довоенных нравов. Снова будут создаваться непрочные коалиции, начнутся частые падения министерств. Я вспоминаю программу под названием «Лекарства», которую написал на книжной обложке в 1940 году, когда плыл в Канаду. Мое политическое «лечение» не было применено, и, хотя Франция на диво быстро поднималась из развалин, будущее вызывало серьезные опасения. Неужели невзгоды ничему нас не научили?
В конце октября я поехал в Эльбёф сопровождать тело матери — она всегда хотела покоиться рядом с отцом. Конечно, я с большим волнением приближался к городу, где родился и провел тридцать лет своей жизни. Казалось, я знаю там каждый камень, и я решил пройтись пешком по некогда ежедневным своим маршрутам от дома до завода, потом до Кодбека и Сент-Обена. По дороге из Парижа я с нетерпением ждал привычных пейзажей: при выезде из Сен-Жермена — живописная деревушка д’Эквийи, примостившаяся в низине; башни собора Мантской богоматери — две едва различимые в дымке вертикальные линии; берег в Рольбуазе и изумительный вид на острова Сены, так поразившие меня, когда я увидел их с борта самолета, возвращаясь из Америки.
«Я и сейчас бы мог, — говорил я жене, — назвать в Эльбёфе каждый магазин на улице Баррьер от площади Кальвер до площади Кок. На заводе я бы мог ходить с закрытыми глазами и узнавать цеха по шуму машин, по запаху шлака, мыла или мокрого сукна. С высоты кладбища, возвышающегося над городом, я показал бы вам сотню труб, поднимающихся к небу, словно заостренные минареты, и каждую из них