Марсель Мижо - Сент-Экзюпери
Главное в большинстве случаев невесомо, здесь главное как будто заключалось лишь в улыбке. В улыбке часто самое существенное. Улыбкой благодарят. Улыбкой награждают. Улыбка вдохновляет. А иная улыбка может толкнуть и на смерть. Но раз качество улыбки так хорошо ограждало нас от треволнений нашего времени, давало нам уверенность, надежду, покой, то, чтобы сегодня лучше выразить свою мысль, я должен рассказать вам историю и другой улыбки.
Это произошло в одну из корреспондентских поездок в Испанию, во время гражданской войны. Я имел неосторожность присутствовать тайком, в три часа утра, при отправке секретного друза с одной товарной станции. Сутолока среди грузчиков и предутренние сумерки, казалось, способствовали моей нескромности. Но я показался подозрительным Дружинникам анархистской милиции.
Все произошло очень просто. Я ничего и не подозревал еще об их приближении, когда они потихоньку подошли ко мне эластичным, бесшумным шагом и сомкнулись вокруг меня, как пальцы руки. Дуло карабина легко коснулось моего живота, и тишина показалась мне торжественной. В конце концов я поднял руки.
Я заметил, что они уставились не на мое лицо, на мой галстук (согласно моде, господствовавшей в анархистском пригороде, не рекомендовалось носить эту художественную принадлежность.) Я весь сжался в ожидании выстрела-это была эпоха скоропалительных приговоров. Но никакого выстрела не последовало. После нескольких мгновений полной опустошенности, в течение которых бригады грузчиков, как мне казалось, не наяву, а во сне исполняли в каком-то другом мире некий балет, анархисты легким кивком указали мне, чтобы я шел впереди, и мы тронулись, неторопливо пересекая пути сортировочной станции. Моя поимка произошла в полной тишине, с удивительной экономией движений. Так разыгрывается действие в морском царстве.
Скоро я уже спускался в подвал, переоборудованный в караульный пост. В скупом освещении плохой керосиновой лампы другие дружинники дремали внизу, держа карабины между ног. Равнодушными голосами они обменялись несколькими словами с патрульными. Один из них обыскал меня.
Я говорю по-испански, но не знаю каталонского. Все же я понял, что у меня требуют предъявить документы, а я оставил их в гостинице. Поэтому я ответил: «Отель... Журналист...» – не зная, выражают ли что-нибудь мои слова. Дружинники передавали из рук в руки мой фотографический аппарат – вещественное доказательство моей вины. Некоторые из них, которые до того, развалясь на колченогих стульях, клевали носом, поднялись со скучающими лицами и прислонились к стенке.
Ибо господствующим впечатлением было впечатление скуки. Скуки и спячки. Их способность сосредоточиться на чем-нибудь, казалось мне, износилась до дыр. Я был бы почти рад, как проявлению некоего человеческого общения, если бы заметил с их стороны враждебность. Но они не оказывали мне чести никаким проявлением злобы или хотя бы порицания. Несколько раз я делал попытку протестовать по-испански – мои протесты падали в пустоту. Они смотрели на меня так же бесстрастно, как. смотрели бы на золотую рыбку в аквариуме.
Они ждали. Чего они ждали? Возвращения одного из своих товарищей? Зари? А я думал: «Быть может, они ожидают, чтобы в них проснулся голод...»
И еще я подумал: «Они совершат глупость! Это совершенно бессмысленно!..» Сильнее тревоги было во мне отвращение перед нелепостью. Я думал: «Если они оттают, если у них возникнет желание действовать, они будут стрелять!»
Был ли я в самом деле в опасности? Сомневались ли они все еще в том, что я не диверсант, не шпион, а журналист? Поняли ли они, что мои документы находятся в гостинице? Приняли ли они уже решение? Какое?
Мне ничего не было известно о них, кроме того, что они расстреливают, не очень-то задумываясь. Передовые отряды революционеров, к какой бы партии они ни принадлежали, охотятся не на людей (они не взвешивают человека по существу), а на симптомы. Правда их противников кажется им эпидемической болезнью. Из-за подозрительного симптома заразного отправляют в больницу, в изолятор – на кладбище. Вот почему допрос, который учиняли мне односложными, непонятными словами, казался мне зловещим. Моя шкура разыгрывалась в слепую рулетку. Поэтому, чтобы дать знать, что я действительно существую, у меня явилась странная потребность выкрикнуть им о себе что-нибудь, что поставило бы меня на свое место – утвердило мою судьбу. Мой возраст, например! Это очень впечатляет – возраст человека! Это как бы итог его жизни. Зрелость, которая к нему пришла, наступила не сразу. Она наступила вопреки стольким препятствиям, которые он преодолел, вопреки стольким тяжелым болезням, перенесенным им, вопреки стольким страданиям, теперь уже утихшим, вопреки стольким приступам отчаяния, которые он превозмог, вопреки стольким опасностям, большинство которых он и не осознал. Зрелость пришла, пройдя через столько желаний, столько надежд, столько сожалений, столько забвении, столько любовей. Возраст человека представляет собой солидный груз опыта и воспоминаний. Вопреки западням, рытвинам, ухабам, плохо ли, хорошо ли, но ты продолжал двигаться вперед, трясясь, как добрая телега. И теперь благодаря упорному стечению счастливых обстоятельств ты здесь. Тебе тридцать семь лет. И добрая телега, буде на то милость господня, повезет еще дальше свой груз воспоминаний. И я думал: «Вот к чему я пришел. Мне тридцать семь лет...» Мне бы хотелось отяготить совесть моих судей этим признанием... но они меня больше не допрашивали.
Вот тут-то и произошло чудо. О, совсем скромное чудо! У меня не было сигарет. Когда один из моих товарищей закурил, я жестом попросил дать мне одну сигарету и изобразил при этом что-то вроде улыбки. Человек этот сначала потянулся, расправил члены, медленно провел рукой по лбу, поднял глаза уже не на мой галстук, а взглянул мне в лицо и, к моему вящему изумлению, тоже робко улыбнулся. Будто занялась заря.
Это чудо не принесло развязки драмы, оно попросту стерло ее, как свет стирает тень. Больше не было никакой драмы. Внешне это чудо ничего не изменило. Плохая керосиновая лампа, стол с разбросанными на нем бумагами, люди, прислонившиеся к стене, окраска предметов, запах подземелья – все осталось прежним. И вместе с тем все вещи изменили свою сущность. Эта улыбка была моим избавлением. Она была столь же окончательным, столь же явным и бесспорным признаком того, что последует в ближайшем будущем, как появление солнца предвещает день. Она открывала новую эру: Ничто не изменилось – и все изменилось. Стол с разбросанными на нем бумагами ожил. Ожила керосиновая лампа. Ожили стены. Скука, источаемая безжизненными предметами этого подвала, сгладилась, как по волшебству. Будто невидимая кровь снова начала циркулировать и, восстановив связь всех частей в одном общем теле, возвратила им свое назначение.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});