Борис Тихомолов - Романтика неба
Что же делать? Разумеется, идти домой. Но не с бомбами же! Надо их сбросить. Сбросить и вернуться домой. Он покосился на компас. Курс не сходился на целых сорок градусов. Попытка исправить его не привела ни к чему. Едва прожектора ушли в сторону, как застонали, загавкали моторы, и Овечкин снова ощутил только что пережитые чувства невесомости и перегрузки. Глаза, привыкшие к световому ориентиру, уже не различали в темноте горизонта. Пришлось ставить машину носом на Кенигсберг…
Город приближался. Уже видны были дымы, ползущие над землей, и вспышки бомбовых разрывов. Ощущение неуверенности и беспомощности охватило штурмана. Как завороженный глядел он на цель, где в воздухе густо рвались снаряды и куда против воли тащила их машина.
— Командир!.. Командир! Топалев!..
Молчание. Что с ним?
Овечкин судорожно хватил пересохшим ртом воздух и, подчиняясь привычке, открыл бомболюки. Кенигсберг с прожекторами, с беспрестанными взрывами бомб, подползал под самолет. Штурман, все еще цепко держась обеими руками за управление, сжался в комок. Страх, парализующий волю страх вползал в его душу. Он всегда волновался и переживал неприятные чувства, когда машина, подходя к цели, пробивала носом огневую сумятицу. Когда на него со страшной быстротой мчались какие-то тени, то ли дым от разрывов снарядов, то ли самолеты на встречных курсах; когда сверху, слева и справа, и впереди вдруг пронесется осыпь из бомб, сброшенных с других самолетов, с тех, что невидимками висят над ними… Все это страшно, и никогда не будет привычным, как бы кто ни храбрился. Но сегодня было страшнее страшного. И страх этот, схватив в кулак сердце, все сжимал и сжимал его с беспощадной жестокостью…
И они влетели в огненный ад… Все клубилось, дымилось. Огонь внизу, огонь вверху, огонь слева, огонь справа. Где верх, где низ? За что зацепиться взглядом, как вести самолет?
А самолет, по существу лишенный управления, стал валиться на левое крыло. Может, он не валился, может, это только так казалось, но Овечкин, исправляя крен, принялся давить ногой на правую педаль и двигать ручку вправо. К его ужасу, крен влево будто бы увеличился еще сильнее. Ему уже казалось, что машина готова была совсем перевернуться. Он не замечал, что творилось сейчас вокруг него. Затаив дыхание и стиснув зубы, он давил на упруго неподдающуюся педаль и ручку. Тщетно — самолет переворачивался влево…
И в этот момент что-то случилось. Овечкин почувствовал, как дрогнули рули, и кто-то спокойно сказал:
— Брось управление. Я сам…
Это было счастьем! Таким счастьем, что, услышав голос и догадавшись, кому он принадлежит, Овечкин не удержался и спросил совсем не к месту:
— Слава, родной, ты очнулся? Что с тобой, дорогой?
— Ничего, — прозвучало в ответ. — Бросай бомбы, цель под нами. Это Берлин?
Луч прожектора уперся в машину. Но сейчас это было уже совсем, совсем не страшно. Штурман протянул руку и, надавив пальцем кнопку бомбосбрасывателя, повернулся, чтобы заглянуть в пилотскую кабину. И тут ему все стало ясно. Топалев, держась обеими руками за штурвал и низко пригнувшись, вел самолет по приборам. На нем была кислородная маска, только конец ее гибкого шланга свободно болтался между педалями ножного управления…
Невероятно, но факт
На войне, в особенности у нас, летчиков, нередко происходили случаи самые удивительные, почти необъяснимые. И тем не менее они происходили. Как говорится, невероятно, но факт.
Официальная загрузка самолета Ил-4, рассчитанная его конструктором Ильюшиным, была тысяча килограммов. Максимальная — тысяча триста. Десять соток подвешивались в бомболюки и три — под брюхом. Эта загрузка считалась незыблемым законом для всех. Молодому, еще не опытному летчику командир мог дать загрузку поменьше — тысячу, например, или восемьсот килограммов, и никто его не осудил бы. Но приказать даже опытному летчику взять на борт свыше установленной нормы командир был не властен.
Часто, когда требовалось разбомбить сильное железобетонное укрепление противника, к самолету подвешивались три бомбы по двести пятьдесят или две по пятьсот килограммов на наружные замки и к ним соответственно добавляли несколько соток. В итоге опять-таки получалось тысяча триста. Параграф инструкции был соблюден, хотя, разумеется, наружная подвеска из двух пятисоток создавала гораздо большее воздушное сопротивление, чем три маленьких сотки.
Когда полку предстояло бомбить аэродромы или живую силу противника, нам привозили РАБы (рассеивающиеся авиабомбы). Это были толстенные, как купчихи, каплеобразные оболочки, начиненные множеством мелких бомбочек фугасного или осколочного действия. Сзади этого внушительного сооружения красовались обтянутые и прижатые к корпусу три больших металлических лопуха, похожих на лопасти пароходного винта.
Две такие штуки, обтянутые ободьями из мягкого железа, и подвешивались под брюхо. Предварительно оружейники делали надрез на ободьях. Сброшенная с высоты бомба тотчас же распрямляла хвостовые лопасти-винты и начинала вращаться все быстрее и быстрее. Уложенные внутри бомбочки, приобретая большую центробежную силу, начинали давить изнутри на оболочку бомбы. С жутким воем и фырканьем летел к земле грозный снаряд, и наконец — п-пафф! — не выдержав давления, лопались надрезанные ободья, оболочка распадалась, в освобожденный смертоносный груз, визжа, разлетался по громадной площади.
И хотя к РАБам подвешивали в люки только шесть соток, летчики не любили их возить. Большое лобовое сопротивление давало себя знать. Самолет становился вялым, трудно взлетал и плохо набирал высоту.
Слава Топалев возил все.
— РАБы? Пожалуйста! — соглашался он. — Только, слушайте, какое это имеет значение, сколько бомб вы подвесите в люки — шесть или все десять?
— По Малинину-Буренину десять соток тяжелее шести! — возражал ему инженер по вооружению.
Слава ухмылялся:
— Между прочим, по Малинину-Буренину, если вместо лишнего бензина, который я вожу до цели и обратно, подвесить бомбы, то это будет нисколько не больше. Ферштеен?
— Ферштеен, — смутился инженер. — Но ведь без командира я не имею права…
— Ну конечно!.. — Слава пошел искать командира.
Командир был в своей маленькой каморке. Он сидел на койке, покрытой солдатским одеялом, и пришивал к гимнастерке пуговицу.
— Садись, — сказал командир, пододвигая табуретку. — Что у тебя?
— Да вот, — замялся Топалев, — кое-какие соображения насчет загрузки.
— Ага, интересно, — буркнул командир, нацеливаясь насадить иголку на нитку. — Что там у тебя, выкладывай.
Слава принялся выкладывать. Командир внимательно слушал, одобрительно кивал головой, потом вдруг решительно отложил гимнастерку, взялся за карандаш и карту, лежащую у изголовья, и принялся записывать на обратной ее стороне размашистые цифры.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});