Дмитрий Быстролётов - Пир бессмертных: Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 2
Не верится, что снаружи мягкое тихое сияние и птицы допевают весенние вечерниё песни. Помещение БУРа погружено в темноту, лишь на полуразвалившейся печи мигает коптилка да у входа тускло светит слабенькая и грязная электрическая лампочка. Окна забиты тряпьем и воздух тяжелый — пахнет мочой и плесенью. В сумраке видны места, где трехъярусные нары разобраны надрова или рассыпались сами. От пыли и грязи все кругом кажется бархатисто-серым — бревенчатые стены, доски нар, никогда не подметаемый пол. Никакого тряпья не болтается на гвоздях: его нет у штрафников, как нет сумочек и узелочков, без которых немыслим советский заключенный и которые в рабочем бараке создают уют. Здесь все голо — грязные доски, грязные люди.
Под коптилкой сидит молодой парень, Яшка-Жид, мастер рассказывать романы. Вокруг него на полу и нарах разместились слушатели — кто сидит, кто лег набок. По рядам ходят слюнявые закрутки — каждый курильщик глубоко затянется один раз и передает окурок дальше, пока он не будет докурен до крошки в желтых от никотина грязных когтях последнего счастливца.
Яшка — маленький, прыщавый человечек с длинным носом и бегающими глазками. Он великолепно знает своих слушателей и управляет ими, как послушной упряжкой, а они обожают рассказчика, охотно выделят ему тройную порцию баланды и неизменно замирают от ужаса в тех местах романа, где Яшке вздумается поиграть на нервах, или от удивления, когда дело коснется описания великолепия буржуйской жизни.
Мы четверо лежим на самодельных ложах из ломаных досок в своих двух комнатках; у стены Чечетка — время идет и час расплаты с ним неотвратимо приближается. Этот день, как всякий другой лагерный день, тянулся бесконечно долго и был наполнен всякими большими и маленькими событиями и происшествиями. Каждое из них могло бы потрясти свежего человека, на месяцы выбить его из привычной жизненной колеи. Здесь такие события сыплются на бедные лагерные нервы непрерывным дождем — минутами, часами, днями, годами и десятками лет. Создается иллюзия привычки, но она только форма защитной реакции: нормальный человек давно уже сошел бы с ума от такой жизни, а лагерник живет и живет. Для невнимательного наблюдателя с лагерника все скатывается как с гуся вода. Но это только видимость: нервы не могут не реагировать — таково уж их назначение. Только свежие нервы реагируют бурно, а перенапряженные — еле заметно. Однако именно это внешне неприметное волнение, проявившееся, скажем, в одном слове или жесте, выдает нечеловеческое внутреннее напряжение: Барашек пару часов назад опрокинулся головой в плевательницу с баландой, и нож торчал к небу из его выгнувшейся спины.
— Ишь, уткнулся… Вроде не может от баланды оторваться! — проговорил один из штрафников, стоя у лужи крови и хлебая из миски суп, куда нащипал хлеба. И все. Сказал и отошел. Но было бы огромной ошибкой принять говорившего за бесчувственного скота, который так привыкла к крови, что она ему уже не портит аппетита. Специальное исследование, проведенное психологом, психиатром и невропатологом при помощи современной аппаратуры быстро и безошибочно установило бы крайнюю степень перевозбуждения хронически возбужденной нервно-психической системы.
Каждый лагерник — клинически больной человек, невропат и психопат, а каждый буровец — тем более. Давая сухую хронику четырех «случайных» дней моей лагерной жизни, я в первой главе описываю убийство, а в этой — два. Значит ли это, что в календарный год на одном лагпункте Сусловского отделения Сиблага убивали около 400 человек? Конечно, нет! Убийства, драки с тяжелыми увечьями и гибель на полях от пули стрелков случались один-два раза в месяц. Но и этого количества было достаточно, чтобы создавать в проволочном загоне обстановку невероятного, скрытого возбуждения. Человек увидит такую сцену рядом с собой, все показатели напряжения дадут резкий скачок вверх, а потом под влиянием времени начинают снижаться до обычного лагерного, но не до нормального уровня. Через несколько недель мозг отдохнул настолько, что человека, казалось бы, можно было с первого взгляда посчитать нормальным; но тут дикая сцена повторяется, и из патологического состояния психика заключенного никогда не выходит. Только так и нужно понимать приведенные мной подлинные факты — это не желание намеренно сгустить краски, а попытка конкретными примерами объяснить явление массового психоневроза, характерного для заключенных.
Вот на печке высоко над головами тоненькой струйкой вьется пламя коптилки и освещает черные от грязи лица и тела штрафников, их смрадное отрепье: разве это здоровые люди — такие, например, как наряженные в лохмотья актеры на наших сценах? Разве этот полулежащий в позе пирующего римлянина оборванец, — тот, что давеча подходил к теплому трупу Барашка, — разве он нормальный человек, хотя сейчас довольный, полузакрыв глаза, спокойно тянет махорочный дым из слюнявого окурка, похожего на комок грязи? Чечетка сожрал данную мне Рябым большую пайку, выпил баланду с картошкой и лежал в углу, пока что цел и невредим, но разве он нормален, разве может быть нормальным человек, знающий, что в эту ночь ему перережут горло? Разве я, утром обнимавший Анечку, а перед обедом сделавший доклад культурным людям и инсценировавший суд над Сталиным, а теперь лежащий на ломаных досках в ожидании бурной ночи — разве я сам был нормальным?
— В то самое утро, — певучим голосом опытного сказителя говорил Яшка-Жид, — американский герцог Карл проснулся в своей роскошной спальне в Нью-Йорке, главном американском городе. «Сейчас надо вскочить в барахло получше и ид-тить к принцессе», — подумал он и стал одеваться. За шкафом у него было тридцать пар ботинок.
— Тридцать… — с восторгом прошло по рядам.
— Тридцать пар, и все импортные или торгсиновские!
— Вот гад! Ну и жил! Это — да!
Слушатели волнуются, а Жид молчит и только улыбается: повторять и убеждать здесь не надо, ему верят, каждое его слово — закон. Как там у Гомера обстояло дело, мы точно не знаем, но Яшка-Жид в эти часы рассказа являлся для слушателей повелителем и богом.
— «Эй, вы, лакеи! — закричал герцог. — Давайте, падлы, хряпать, чтоб мине зарезали!» И энти лакеи, суки, не то что у нас на кухне — жди в очереди, а прозеваешь — так получишь одну воду, — а там они волокут мраморный стол и на его ставлять все, как полагается в Америке для герцога — колбасу, хлеб, пиво, конечно, ну и рыбу.
— Мы интересуемся насчет рыбы: есть в Америке такой рыба, какой у нас в Баку? — спрашивает лохматый черный человечек, голый, но в валенках. Это — Эльбрус Казбекович, которого засадил в БУР за приставание к женщинам хранитель лагерной морали лейтенант Фуркулица.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});