Мемуары - Андрэ Моруа
Бесплодны ли они, эти последние горы? Надеюсь, нет. «Садок» изобилует планами. Конечно, я могу оказаться во власти какой-нибудь болезни, которая подорвет мои творческие силы. Стоит только лопнуть сосуду в мозгу или сломаться шейке бедра — и замыслы рискуют навсегда остаться лишь тенью книг. Но, поскольку до сих пор Бог миловал меня от подобных катастроф, я с наслаждением вдыхаю высокогорный воздух. Подъем был тяжелый; товарищи отдыхают; так оглянемся же на преодоленную стену льда.
1946 год.
Впервые проснулся во Франции. Каждый спасенный предмет приводит в волнение. Эмили и Гастон Вольф, прожившие у нас весь период оккупации, взяли на себя смелость спрятать множество вещей. Благодаря им я нахожу свою одежду, галстуки, обувь, белье. Так странно после того, как во время изгнания долгое время имел буквально только то, что зарабатывал ежедневным трудом, вдруг оказаться владельцем квартиры, машины. (Она простояла в Эссандьерасе всю войну без колес, которые были спрятаны на сеновале, так что оккупанты отказались от мысли ею воспользоваться.)
Бульвар Мориса Барреса блистал в лучах июльского солнца горделивой, насыщенной красотой. Зеленое море листвы катило свои волны к далеким обрывистым берегам холма Валерьен. Гостиную Симона обставила мебелью с улицы Ош, из квартиры, оставленной ее родителями. Высокая шпалера, кресла в стиле Людовика XV с вышитыми на них сценами из басен Лафонтена, мраморные бюсты создавали куда более торжественную обстановку, чем была в нашей довоенной гостиной. При виде пустого книжного шкафа я просто остолбенел. Там было столько книг и столько крылось в них воспоминаний! Где «Русская душа», некогда подаренная мне Киттелем по окончании шестого класса? Где Спиноза («B.S. Opera Posthuma»)[407], ценный подарок Алена, который сам получил его от Ланьо[408] и вручил мне в конце философского курса? Где полученные на межлицейском конкурсе призы в золоченых переплетах? И где труды моих друзей: книги Валери, украшенные теплыми дарственными надписями и рисунками; книги Жида, Мориака, Дюамеля?
«Не горюй, — сказала жена, увидев, как моя рука в отчаянии гладит опустевшие полки, — я соберу тебе библиотеку лучше прежней».
С первого же дня (ибо она успела предупредить друзей) стали приходить полные собрания сочинений Мориака, Эмиля Анрио, Жюля Ромена, а также трогательные посылки от соседей и неизвестных читателей, которые из газет узнали о моем возвращении и дарили мне свои лучшие книги взамен украденных. К сожалению, Валери уже не мог исписать форзац своим мягким почерком с сильным наклоном. Кстати, на следующий день после моего возвращения министр народного образования должен был открыть улицу Поля Валери, бывшую улицу Вильжюст, где жил наш друг и которая — о чудесное пересечение! — упирается в улицу Леонардо да Винчи. Уже в девять утра мне позвонил Жорж Леконт[409]: «Вы должны присутствовать на этой церемонии… Это даст вам возможность с первого дня возобновить общение со многими из наших собратьев… Приходите!»
Я пошел. Там возвели трибуну. Был чудесный летний день. Голубое небо с крошечными белыми хлопьями. Меня удивило, что воздух такой теплый, а еще — что дома такие маленькие. Весь этот уголок Парижа после высоких скал Рокфеллер-центра представлялся мне произведением искусства, но миниатюрным. Небо и вещи здесь окрашены не так ярко, как в Америке. Радость и удивление при виде стольких знакомых лиц сразу. В Нью-Йорке в такой толпе я бы почти никого не знал. А здесь мне улыбаются Анри Мондор[410], Пастер Валери-Радо[411], Эмиль Анрио, Жерар Боэ[412], адмирал Лаказ, Жорж Леконт со своей неизменной окладистой бородой. Ко мне подходит префект полиции Люизе и говорит о нашей корсиканской кампании. Из своего дома, расположенного совсем рядом, выходит мадам Валери с детьми. У всех полицейских — красные аксельбанты, что для меня ново.
После церемонии мы с женой пешком отправились обедать к дочери. Мишель ценой больших усилий приготовила великолепный стол, но сколько ради этого пришлось ей бегать по магазинам, искать, стоять в очередях. Дочь сообщила мне, что мой кузен Робер Френкель, с которым я пятнадцать лет вместе работал на семейном заводе в Эльбёфе, один из тех, кого я особенно охотно повидал бы и чье длинное письмо я получил в Америке несколько дней назад, скоропостижно скончался, пока мы ехали домой, от грудной жабы. Будто какой-то враждебный дух ополчился на тех, кто мне дорог. Мать умирает, едва выйдя на свободу, Робер — в тот момент, когда после шести лет разлуки я собирался его позвать; столько ударов по самым уязвимым местам.
Вдова Робера Ольга в Париже. Мы встречаемся с ней после обеда. Она говорит, что он переутомился. Большая часть завода была сожжена немцами в 1940-м. Потом его конфисковали и назначили недостойного директора. После освобождения Робер с племянниками (зятьями Поля и Виктора Френкелей) попытался наладить дело с сотней станков, что было безумно трудно. В Эльбёфе при бомбежках было разрушено много жилых домов, а потому приходилось объединяться по нескольку семей. Робер и Ольга в собственном доме занимали лишь две или три комнаты. Фабрика, этот всемогущий организм, которому отец посвятил всю свою жизнь, а я — часть жизни, теперь боролась за выживание. Казалось, на моих глазах угасает дорогое, некогда полное сил существо.
Так прошло воскресенье. В понедельник мне хотелось первым делом повидать Алена. Его домик в Везине цел и невредим. Я застал его за столом перед раскрытой книгой, больного, не способного двигаться, но мужественного и блестящего. Верный своей вневременной манере, он тремя фразами отметает войну и тут же погружается в текст, лежащий у него перед глазами, — «Беатрикс» Бальзака. «Хорошая книга, — говорит он, — но под конец теряется в песках. Опасно превращать роман в хронику. Искусность повествования в его цельности». Он показывает мне в своем небольшом шкафчике мои собственные книги. «Я часто перечитываю „Бернара Кенэ“. Мне нравятся эти несколькими штрихами очерченные силуэты… Например Амиль! Я о нем никогда не забываю!»
Пытаюсь навести Алена на разговор о политическом положении. «О! Миллион французов, — говорит он, — занимаются своим ремеслом, как занимались во все времена… Это и восстановит Францию. Остальное предоставим оратору с Юга. „Франция — это работа; работа — это Франция“, — говорит оратор с Юга… Этакая