Алексей Смирнов - Козьма Прутков
А это уже Екатерина II, игриво обсуждающая вопрос о «правах человека» со своими французскими корреспондентами Дидро и Вольтером:
«Madame, при вас на дивоПорядок расцветет, —Писали ей учтивоВольтер и Дидерот. —
Лишь надобно народу,Которому вы мать,Скорее дать свободу,Скорей свободу дать».
«Messieurs (Господа. — А. С.), — им возразилаОна, — vous me comblez»(вы слишком добры ко мне. — А. С.), —И тотчас прикрепилаУкраинцев к земле[392].
Толстой довел свою «Историю…» до царствования Николая I и тут остановился, якобы испугавшись возможных репрессий. На самом же деле злоба дня — поле деятельности репортера, а не художника. Художнику необходима временная дистанция для всестороннего осмысления случившегося, а царствование Николая завершилось совсем недавно и такой дистанции не давало. Эту серьезную мотивацию автор, очевидно, счел неуместной в сатирической поэме, а потому предпочел изобразить мнимый испуг.
Последнее сказаньеЯ б написал мое,Но чаю наказанье,Боюсь monsieur Veillot[393] (господина Велио. — А. С.).
В связи с Велио в другом месте было замечено:
Разных лент схватил он радугу,Дело ж почты — дело дрянь:Адресованные в Ладогу,Письма едут в Еривань[394].
О ком идет речь в этих двух строфах? Барон Иван Осипович Велио (1830–1899) был директором почтового департамента Министерства внутренних дел. «Радуга лент», которую он «схватил», — это орденские ленты царедворца. Толстой высмеивает барона по двум причинам одновременно: за перлюстрацию частной переписки и за плохую работу почты (в чужих письмах копаешься, а своего дела не наладишь), но решает вовремя остановиться.
Ходить бывает склизкоПо камешкам иным,Итак, о том, что близко,Мы лучше умолчим…[395]
Тут наш историк-сатирик оставляет троны и, нарушая сюжетную идею поэмы (пройтись по самым верхушкам — по царям), комкая последние десятилетия, усаживает в салазки кучу никому не ведомых ныне пешек-министров и лихо спускает их с горки, выказывая саркастическую надежду на обретение порядка в лице новой пешки — жандарма Тимашева.
На утешенье нашеНам, аки свет зари,Свой лик яви, Тимашев,Порядок водвори[396].
Автор и сам понимает, что концовка «Истории…» подкачала, не удалась.
Я грешен: летописныйЯ позабыл свой слог;Картине живописной (министерская «куча-ма-ла». — А. С.)Противостать не мог[397].
И что же? Ничего неожиданного не произошло. Официальная Россия должна была не принять и не приняла толстовскую версию своей истории. Патриоты в вицмундирах должны были осудить и осудили автора. Между тем пафос знаменитой сатиры вовсе не в зубоскальстве. Пафос поэмы в гротескном изображении того, от чего следует избавляться. Толстой не против стабильности. Разрушительный хаос ему чужд. Но равно чужды ему и палочная дисциплина, жандармский надзор, порядок на костях. В российской истории метания между анархией и террором повторяются регулярно. Достоинство человека страдает то от беспомощности, то от гнета власти. Против них и нацелено острие толстовской сатиры.
Спустя пять лет после «Истории…», летом 1873 года, Толстой создал свою самую смелую и художественно состоятельную вещь — «Сон Попова». Объектом ее стали министр внутренних дел П. А. Валуев и — впервые! — Третье отделение собственной Его Императорского Величества канцелярии. Толстой в одиночку выступил не только против целого корпуса жандармов, доказав, что и один в поле воин, но и против всеобщего гражданского страха перед этим всеведущим государевым оком. Через пять лет после написания сатира вышла отдельной брошюрой в Берлине под названием «Сон статского советника Попова», а по России ходила в списках. На родине исполнять ее с эстрады разрешили через сорок лет после смерти автора, но читать друг другу в домашнем кругу никто воспрепятствовать не мог. Современник вспоминает, как троюродный брат автора Лев Николаевич Толстой, держа в руках экземпляр списка, сказал:
— Это бесподобно. Нет, я не могу не прочитать вам этого.
И Лев Николаевич начат мастерски читать «Сон Попова»[398].
Статскому советнику снится, как будто он пришел поздравить министра с именинами, забыв надеть панталоны. В приемной тьма народу. Уходить поздно. И тогда Попов решил хоть как-то загородиться, спрятавшись за экран камина.
Посмотрите, с какой зоркостью знатока передано трепетное, животное ожидание толпящейся челядью своего патрона:
Меж тем тесней все становился кругОсоб чиновных, чающих карьеры;Невнятный в зале раздавался звук,И все принять свои старались меры,Чтоб сразу быть замеченными. ВдругВ себя втянули животы курьеры,И экзекутор рысью через зал,Придерживая шпагу, пробежал[399].
Чиновная особа входит к подчиненным не в мундире, а в нарочито скромной визитке: по-свойски.
Вошел министр. Он видный был мужчина,Изящных форм, с приветливым лицом,Одет в визитку: своего, мол, чинаНе ставлю я пред публикой ребром.Внушается гражданством дисциплина,А не мундиром, шитым серебром.Все зло у нас от глупых форм избытка,Я ж века сын — так вот на мне визитка![400]
А дальше следует монолог патрона — отменная пародия на словоблудие высших государственных чиновников, для которых либеральная фраза, неуязвимая обтекаемость речи — маска, скрывающая их подлинные намерения.
Министр меж тем стан изгибал приятно:«Всех, господа, всех вас благодарю!Прошу и впредь служить так аккуратноОтечеству, престолу, алтарю!Ведь мысль моя, надеюсь, вам понятна?Я в переносном смысле говорю:Мой идеал полнейшая свобода —Мне цель народ — и я слуга народа!
Прошло у нас то время, господа, —Могу сказать: печальное то время, —Когда наградой пота и трудаБыл произвол. Его мы свергли бремя.Народ воскрес — но не вполне — да, да!Ему вступить должны помочь мы в стремя,В известном смысле сгладить все следыИ, так сказать, вручить ему бразды.
Искать себе не будем идеала,Ни основных общественных началВ Америке. Америка отстала:В ней собственность царит и капитал.Британия строй жизни запятналаЗаконностью. А я уж доказал:Законность есть народное стесненье.Гнуснейшее меж всеми преступленье!
Нет, господа! России предстоит,Соединив прошедшее с грядущим,Создать, коль смею выразиться, вид,Который называется присущимВсем временам; и, став на свой гранит.Имущим, так сказать, и неимущимОткрыть родник взаимного труда.Надеюсь, вам понятно, господа?»[401]
Эта риторика бессмертна. Сколько советских и постсоветских голосов слышится в монологе сладкоречивого Валуева!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});