Лев Славин - Ударивший в колокол
Второе письмо еще категоричнее. Оно начинается с похвалы «международным работничьим съездам», то есть конгрессу I Интернационала, основанного Марксом:
«Работники, соединяясь между собой… составляют первую сеть и первый всход будущего экономического устройства…»
Нередко в жизнеописаниях Герцена отмечают со вздохом сожаления, что он повернулся лицом к I Интернационалу только под самый конец своей жизни. Или: «Герцен признал огромную роль I Интернационала накануне своей смерти». И так далее. Это выглядит так, словно Герцен знал, что умирает, и принялся спешно спасать свою душу, приняв отпущение своих либеральных грехов и причастившись к святым дарам марксизма.
Пятидесятивосьмилетний Герцен отнюдь не предвидел своего близкого конца. Во всяком случае, можно со значительной долей вероятия допустить, что после того, как политическая мысль Герцена нащупала истинный ход общественного развития, она в своем дальнейшем логическом росте могла привести его в стан Маркса.
Разумеется, Бакунину пришелся не по вкусу этот новый поворот в убеждениях Герцена. И Герцен прямо говорит об этом Огареву не без тайной мысли воздействовать и на него:
— Бакунин поссорился из самолюбия, он поссорился из-за того, что я с иронией смотрю на ложь его речей и расплывчатость его программы. Он на меня дуется, потому что я прав.
Спор со Старым товарищем продолжается в Третьем письме. В нем Герцен временами сливает в образе Старого товарища Бакунина и Огарева, — тогда, например, когда он говорит об их провинциализме:
«Маленькие города, тесные круги страшно портят глазомер. Ежедневно повторяя с своими одно и то же, естественно дойдешь до убеждения, что везде говорят одно и то же».
Это выражение о «порче глазомерам» перелетело из Третьего письма «К старому товарищу», писанного в августе шестьдесят девятого года, в личное письмо Герцена к Огареву, писанное примерно через месяц:
«Ваше кенобитическое (то есть монастырское. — Л. С.) житье вредит глазомеру, и ты с Бакуниным в вашей истине — столько же далеки от истины прикладной, возможной — как были первые монахи христианства. Тут, может, лежит главная причина, почему следует жить в Париже».
Герцен усматривает в этом самоуговаривании Бакунина, да и Огарева, в этом распропагандировании самих себя слепое подчинение событиям. Он резко, как всегда, в острой, образной форме восстает против этой страдательной позиции:
«Быть страдательным орудием каких-то независимых от нас сил — как дева, бог весть от кого зачавшая, нам не по росту».
И видит в этом соединение «дикого фанатизма и непочатого младенчества мысли».
И снова, как и в предыдущих письмах, обращается к образу рабочего движения:
«Самые массы, на которых лежит вся тяжесть быта, с своей македонской фалангой работников, ищут слова и понимания…»
В Четвертом, последнем, письме, как и в прежних, Герцен, не называя Бакунина по имени, выводит его в собирательном образе безымянного иконоборца. Какие же иконы сокрушает он? «Их усердие, — поясняет Герцен, — идет до гонения науки. Тут ум оставляет их окончательно».
Это прямо направлено против брошюры Бакунина «Постановка революционного вопроса», где он, между прочим, ниспровергает и науку:
«Не хлопочите о науке, во имя которой хотели бы вас связать и обессилить. Эта наука должна погибнуть вместе с миром, которого она есть выражение…»
Как ребенку, с трогательным терпением (на дне которого трепещет ирония) Герцен втолковывает Старому товарищу:
«Наука — сила, она раскрывает отношения вещей, их законы и взаимодействия… Механика равно служит для постройки железных дорог и всяких пушек и мониторов… Дикие призывы к тому, чтобы закрыть книгу, оставить науку идти на какой-то бессмысленный бой разрушения, принадлежат к самой неистовой демагогии и к самой вредной…»
По Европе в тот год вояжировал литератор Петр Дмитриевич Боборыкин. Он давно уже понравился Герцену своей живостью и не понравился тем, что был, по словам Герцена, «немного офранцужен». Это было больное место Герцена. Он видел, как его дети становятся иностранцами. Да и вообще, зрелище людей, теряющих свою русскую первородность, отдавалось в нем болью. Наблюдательный и схватчивый Боборыкин запечатлел в своих записках живые черты современников Герцена в тот переломный для него период:
«Герцен признает Маркса великим инициатором в борьбе пролетариев с капиталистическим строем… Он ставит в великую заслугу Маркса создание Международного Союза рабочих…»
Таковы были эти замечательные четыре письма «К старому товарищу», о которых Ленин сказал, что, «разрывая с Бакуниным, Герцен обратил свои взоры не к либерализму, а к Интернационалу, к тому Интернационалу, которым руководил Маркс, — к тому Интернационалу, который начал „собирать полки“ пролетариата, объединять „мир рабочий“, „покидающий мир пользующихся без работы“!»
Зову живых!
Нельзя сказать, что он умер, ибо в нем заключалась жизнь целого народа; и этот народ мы будем в нем находить все более и более.
Адель МишлеУ Всегдаева слетело с носа пенсне — так оживленно он мотал головой, рассказывая о своих впечатлениях о Базельском конгрессе. Он бросился подымать, но Герцен опередил его. Садясь на корточки, он заметил, что опускается на растопыренных ногах, как это делают старики. Это неприятно поразило его. Он даже пытался оправдаться перед Всегдаевым, словно он совершил какую-то неловкость.
— Вот засидишься, — сказал он, вручая ему пенсне, — мышцы немеют, суставы сохнут, наступают застойные явления.
Он усмехнулся и добавил несколько удивленному этой сентенцией гостю:
— В жизни общества тоже бывают застойные явления.
— Но нам, социалистам, известен рецепт против этого — революция, — сказал Всегдаев, скромно улыбаясь.
— Ах, вы социалист? — искренне изумился Герцен. — Вот не ожидал.
Тут же подумав, что это может прозвучать обидным для Всегдаева, сказал, стараясь резкость своих слов умерить мягкостью тона:
— Друг мой, сказать: «Я социалист» — это еще ничего не значит. Это не дефинитивно, то есть не определительно. Какого рода вы социалист? Прудоновского толка? Марксова? Фурьерист ли вы? А может быть, придерживаетесь бакунинской ереси, не к ночи будь упомянута? Ветви социализма, его оттенки многочисленны. Я назвал только несколько. Социализм отнюдь не монолит, по нему вьются трещины.
В последнее время Герцен не раз повторял: «Я стар». Но это было несерьезно, скорее — кокетство. Он всегда щеголял физической крепостью. Когда ему сделали маленькую операцию в носу, он сказал Тате:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});