Энн Эпплбаум - ГУЛАГ
Во второй половине 1940‑х годов, когда различные этнические группы потеснили блатных в борьбе за верховенство в лагерях, они иногда конфликтовали между собой. Марлен Кораллов вспоминает: “И эти группировки понемногу начинали состязание друг с другом, начиналась уже борьба за власть, а власть эта означала очень многое: кто, например, контролирует столовую? Потому что повара будут подчиняться хозяевам”. По словам Кораллова, равновесие между национальными группами было тогда очень неустойчивым и могло нарушиться прибытием нового этапа. Например, с одним из этапов в лагерь приехало много чеченцев, и они, “чтобы доказать свою силу, днем, когда лагерники были на работе, вошли в барак и нижний ряд коек (это аристократический ряд) сбросили на пол”[1072].
Леонид Ситко, который побывал во время войны в немецких концлагерях, а затем, после возвращения на родину, был отправлен в ГУЛАГ, наблюдал в конце 1940‑х годов еще более серьезное столкновение между чеченцами с одной стороны и русскими и украинцами – с другой. Конфликт начался с драки между бригадирами, кончившейся гибелью одного из них. “И вот вспыхнула война, настоящая война. <…> В этой войне много народу было порезано и с одной, и с другой стороны”. Позднее в зону вошли солдаты и посадили участников столкновения в лагерную тюрьму. Хотя поводы для конфликтов возникали из-за борьбы за влияние, у них были более глубокие национальные причины. Ситко объясняет: “Заключенные из Прибалтики и с Западной Украины считали, что советские и русские – одно и то же. Хотя русских сидело очень много в лагерях, это не мешало им считать, что русские были захватчики, оккупанты”.
К самому Ситко однажды ночью подошли четверо западных украинцев:
“Твоя фамилия украинская – ты кто, перевертынь?” Это очень обидное слово, означает “изменник, предатель”. Я рассказал, что я вырос на Кавказе, в семье, где все говорили по-русски, поэтому, говорю, не знаю, почему у меня такая фамилия. Они посидели-посидели, переглянулись и ушли, но могли и заколоть, ножи у них были[1073].
Одна бывшая заключенная, сказав, что национальные отношения в их лагере в целом были нормальными, оговорилась, что бандеровцы “дико всех ненавидели”[1074].
Как ни странно, русские в большинстве лагерей своей группировки не создавали, хотя они, согласно статистике ГУЛАГа, во все годы его существования составляли в нем ощутимое большинство[1075]. Правда, земляки тяготели друг к другу: москвичи искали москвичей, ленинградцы – ленинградцев. Владимиру Петрову однажды помог врач, который спросил его:
– Ты откуда?
– Был студентом в Ленинграде.
– А-а, значит, мы земляки – очень хорошо, – сказал врач и хлопнул меня по плечу[1076].
Самой сильной и организованной группой нередко были москвичи. Леонид Трус, арестованный еще студентом, вспоминал, что старшие москвичи в его лагере составляли некую “интеллигентскую элиту”, куда его поначалу не пускали. Желая взять книгу в лагерной библиотеке, он встретился с недоверием библиотекаря, опасавшегося, что книга не вернется обратно[1077].
Обычно, впрочем, такие связи были довольно слабыми: заключенные не получали от них ничего, кроме бесед об улицах, где они когда-то жили, о школе, в которую вместе ходили. Если другие этнические группы создавали целые сети взаимной поддержки – помогали новоприбывшим находить места в бараке, устраивали их на более легкие работы, то русские ничего этого не делали. Ада Федерольф писала, что в Туруханске, куда ее и других женщин отправили в ссылку, их пароход встречали ссыльные из предыдущей партии:
Потом какой-то мужчина, еврей, отозвал в сторону группу наших евреек, стал совать им хлеб и учил, что говорить, как себя держать. Потом так же отошли и несколько грузинок, и вот посреди двора остались мы, русские, человек десять-пятнадцать; никто к нам не подходил, не совал хлеб и ничего не говорил[1078].
При этом определенные различия между русскими заключенными были – различия, основанные не на этнической принадлежности, а на идеологии. Нина Гаген-Торн писала: “Основная масса женщин в лагерях несла свою судьбу и страдание как стихийное бедствие, не пытаясь разобраться в причинах. <…> Но тем, кто находил для себя какое-то объяснение происходящего и верил в него, было легче”[1079]. Среди тех, кто находил объяснение, заметнее других были коммунисты, по-прежнему заявлявшие о своей невиновности и преданности Советскому Союзу, по-прежнему верившие, вопреки очевидности, что все прочие заключенные – враги, которых следует избегать. Алла Андреева вспоминает о “большевичках”: “Они находили друг друга и держались вместе, потому что они были чистые советские люди, а все остальные были преступники”[1080]. В Минлаге в начале 1950‑х Сусанна Печуро застала следующую картину: “В своем углу сидят москвички, которые друг другу объясняют, что мы, конечно, честные советские люди, что мы, конечно, коммунисты, да здравствует Сталин, мы, конечно, ни в чем не виноваты, и наше родное правительство разберется и нас выпустит, а это все враги”[1081].
И Печуро, и Ирэн Аргинская, которая примерно в то же время была заключенной в Кенгире, говорят, что в большинстве своем это были люди не первой молодости, арестованные в ходе партийных чисток 1937 и 1938 года. Аргинская вспоминает, что многие из них находились в инвалидных лагерях. Анна Ларина, вдова видного партийного деятеля Николая Бухарина, первое время, несмотря на арест, оставалась верна идеям революции. Еще в тюрьме она сочинила стихотворение, посвященное годовщине Октябрьской революции:
Но хоть за решеткой тоскливойБывает обидно порой,Я праздную вместе с счастливой,Родною моею страной.
Сегодня я верю в иное,Что в жизнь я снова войду,И вместе с родным комсомоломПо площади Красной пройду!
Позднее Ларина назвала эти строки “бредом сумасшедшего”. Но тогда, в тюрьме, она читала стихотворение женам старых большевиков, и “оно вызвало их одобрение и аплодисменты, трогало до слез”[1082].
Солженицын посвятил коммунистам, которых он саркастически назвал “благонамеренными”, одну из глав “Архипелага ГУЛАГ”. Его поражала их способность объяснять все вплоть до своего собственного ареста, пыток и лагерного срока “очень ловкой работой иностранных разведок”, “вредительством огромного масштаба”, “затеей местных энкаведистов” или “изменой в рядах партии”. Иные приходили к научному выводу: “Эти репрессии – историческая необходимость развития нашего общества”[1083].