Лев Копелев - Хранить вечно
И опять так же без перемены интонации.
— А вы молоко где покупаете? В хлеборезке? А что скажете за разные цены? Вы по какой, по первой цене берете или по второй?
Это был вопрос не менее важный, чем о Черчилле. Лагерная хлеборезка служила по совместительству и торговой точкой. Заключенные могли купить молоко, картошку, морковь, табак, которые сдавали на комиссию колхозники или семейные охранники, имевшие свои хозяйства. Жена местного «кума» имела корову и тоже продавала молоко заключенным через хлеборезку. Но всегда по более высокой цене: по 10 рублей литр, когда у других было по 8, и по 12, когда у других по 10. Установился такой порядок: пока не продано ее молоко, не продают более дешевого. Хлеборез ходил к более «богатым» заключенным и просил выручить. Нас было несколько таких лагерных «богачей», получавших деньги от родных, и мы по очереди выручали…
Семен глядел неотвратимо ласково.
— Ну вам хорошо, что вы имеете эти два рубля и можете покупать по первой цене, а что другие люди говорят?
Коротко и непечатно характеризую отношение к лагерной трепне.
— Ой, вы, как говорится, еще имеете гордость… Чтоб вы были так здоровы. Может, дадите почитать хорошую книжечку за любовь или за геройство? А это московские папиросы? Спасибочки… И от конфетки не откажусь. Правильно живете, сразу видно, есть копф на голове.
Он заходил в корпус, где я работал медбратом; любопытствовал, нельзя ли разжиться спиртиком, ампулой морфия, кофеинчиком… Ни спирта, ни лекарств я ему не давал, глядя изумленно: разве можно такое без рецепта, у меня и ключа от аптеки нет, но каждый раз угощал папиросами, конфетами и на все вопросы о Черчилле, об атомной бомбе, о плохой жизни в колхозах отвечал цитатами из газет.
Он слушал, хитро щурился, улыбался еще слаже.
— Ой, у вас-таки, как говорится, есть копф на голове. Что значит культура.
Один раз пришел таинственный.
— Имею говорить — между нами. Как узнал вас с наилучшей стороны. Я, знаете ли, брою все начальство и опера тоже брою. Он, конечно, фонька, но не вредный, простой, справедливый для хорошего человека… Я ему как-то говорил за вас, какой вы культурный и политически подкованный… Так вот он просит — но это между нами, сами понимаете, — чтобы вы написали для него доклад за международное положение на сегодняшний день. Вот бумага… Тетрадочка, чтоб как раз на тетрадочку и чтоб разборчивым почерком. Ну, такой доклад, знаете, для партейной школы. И еще к нему вопросики, штук десять, чтоб, значит, школяры знали, чего надо спрашивать; ну, еще ответы, конечно… Все вместе на тетрадочку и разборчиво.
Доклад я написал. Семен неделю спустя так же таинственно говорил:
— Они довольны; даже сказали «очень хорошо». И вот что я для вас имею: я случайно узнал — обратно же строго между нами, — кто-то стукнул. — Знаете, тут всякие люди есть… что вы с этой санитаркой-немочкой, как говорится, имеете интимность. Так вот, я как друг имею сообщить: сегодня ночью будьте бдительные, я чисто случайно узнал. Надзор и начальник по режиму будут делать экстрапроверку по корпусам… Я надеюсь, что вы, как культурный человек, никому, что это я вам за такое сказал.
Потом он еще раза два заказывал мне доклады о международном положении и несколько раз предупреждал о ночных проверках.
Моя подруга Эдит, отбывшая уже к тому времени восемь лет из десяти — она была женой секретаря райкома немецкого района на Одесщине, — говорила: «Этот Семен-транзитчик из хитрых стукачей… Он стучит не на всех подряд, а думает, выбирает. Он хочет и вашим, и нашим. Ты с ним не ссорься, но и не пускай в корешки. Путь будет kein Feind, kein Freund, а просто Bekannter.[35] Нам нужно, чтоб он был за нас, а не против».
Так мы и поступали.
Глава двадцать девятая.
В «больничке»…
Лагерная больница. Корпус «уха-горла-носа и глазной» — длинный бревенчатый барак на высокой подклети. Широкий желто-серый коридор, по обе стороны белыми полосами застекленные двери и мутно-белесые прямоугольные пятна с черными квадратами внизу — печи.
В большой двухоконной палате «Ухо-горло-носовая мужская» 14 коек, между ними тумбочки. Я лежу справа вторым от стены. Рядом со мной у теплой коридорной стенки старик Ян. Он сидит на постели, поджав ноги, шьет. Изредка поглядывает светло-голубыми ясными глазами, по-детски, по-щенячьи чистыми и добрыми: не нужен ли кому? Он почти совсем не слышит.
Густые волосы, соль с перцем, не стрижены. Ему это можно — старый лагерник, с тридцать седьмого года; к тому же инвалид, законный житель больницы и отличный портной, обшивает все начальство. Он — чех. Еще в ту войну был военнопленным в Житомире. Женился и остался там. Осужден на 10 лет: «шпионаж». Барабанные перепонки повредили ему на следствии. Потом не раз простуживался на лесоповале. Оба уха аккуратно заткнуты ватой. Он умеет читать по губам.
— Только ты по малоу говорь, по малоу, не спешно, я буду розуметь.
С другой стороны Сережа Романов — гнойное воспаление среднего уха. Он москвич, сын рабочего, из школы ушел на фронт, был рядовым в разведроте. Летом 42-го года двое солдат постарше показали ему немецкую листовку с пропуском, может пойдем? Что ни будет, все лучше, чем подохнуть, все равно каюк, накрылась наша армия… Он не согласился, но ответил не сразу, думал. Он знал, что армия частью в окружении, частью панически отступает. Те двое тоже не ушли. Но говорили не только с ним. Узнали об этих разговорах в особом отделе. Арестовали Сережу уже в конце войны и дали ему 10 лет по статье 58 п. 1 б — «военная измена родине», но через 17-ю, то есть «неосуществленное намерение».
Он и в лагере оставался еще совсем мальчишкой, лупоглазый, неровно стриженная, шишковатая голова. Мы с ним «вместе кушали» — основа арестантской дружбы.
Когда темнело — в палате не было лампочек, а в коридорах светились еле-еле, и оттуда гоняли санитары, чтоб не лазали в женские палаты, не забирались в дежурку и на кухню, — я «тискал романы». Наибольший спрос был обычно на «Трех мушкетеров», «Графа Монте-Кристо», Шерлок Холмса, либо на рассказы «из жизни», особенно из жизни воров и легавых. Сережа был главным заказчиком и самым благодарным слушателем. Он называл себя моим адъютантом, повиновался беспрекословно, был трогательно заботлив. Днем следил, чтобы мне не мешали читать и писать. Когда у нас с санитаркой Эдит начался роман, он не раз стоял «на зексе», но никогда ни о чем не спрашивал, ни каких подмигивающих шуточек…
Мои рассуждения на общие философские, политические и моральные темы он выслушивал вежливо, даже задавал вопросы. При этом был похож на школьника, который не хочет обидеть или огорчить учителя и добросовестно старается изображать заинтересованность, подавляя зевоту и недоверие: треплет, мол, то, что положено, но правда ли это — неизвестно, да и, пожалуй, не важно.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});