Сергей Юрский - Игра в жизнь
А город... вполне современный российский город. И люди наши — разные... терпеливые, веселые, угрюмые, гостеприимные трогательные, думающие. И все же странно видеть роскошную доску с надписью: CHEMBER OF COMMERCE OF DZERJINSK-CITY.
Днем перед входом в ресторан нас попросили задержаться. Сказали: всего несколько минут, для вас специально приготовили представление. Мы стоим на крыльце ресторана, озираясь по сторонам. Из-за угла выходит девочка, ведет за собой лошадь. Они встают прямо перед нами. Девочка говорит, волнуясь: «Меня зовут так-то, мою лошадь зовут так-то. Мы хотим показать вам. что мы умеем». Выбегает мальчик, помогает девочке взобраться в седло. Верхом она делает круг перед крыльцом. Потом обе — девочка и лошадь — кланяются. Мы аплодируем. Нас мало — всего четверо, — и аплодисмент на морозе звучит слабо. Потом мальчик выводит другого коня, и они тоже представляются московским гостям. Почему-то слезы подступают к глазам. Мы собираемся войти в ресторан, но нам говорят: «Подождите, подождите!» И тогда совсем маленькая девочка выводит из-за угла рыжего шотландского пони. И эти двое представляются нам. и мы снова хлопаем.
Потом нам объяснили, что была конюшня, а когда-то конный завод. Все рухнуло. Коней осталось мало, и было решено продать их на забой и конину. Но хозяева ресторана вняли мольбам дочери и ее друзей, выкупили коней и поместили их в сарае посреди города. Проблемы с ними. Но мало ли с чем проблемы! Дело сделано.
Хорошо все-таки, что люди с сердцем, бывает, имеют деньги. Или наоборот — люди с деньгами, бывает, имеют сердце.
А спектакль шел хорошо, игралось радостно. Публика нежная, нециничная, и смеяться, и плакать умеет. Играли не во Дворце культуры, а в местном театре. Очень даже недурное помещение. И труппа в театре есть. Говорят, и актеры есть хорошие. И публика, как сами видим, в городе есть. Да все есть! Только вот почему в театре месячная зарплата равна цене одного билета на гастролирующую труппу?
Глупый вопрос? Конечно, глупый! Да потому, что у нас теперь рыночные отношения, сколько раз можно повторять! Объясняю, объясняю сам себе, и все равно в голову не входит. Я ведь жил и служил в Японии, во Франции, в Бельгии. Вроде там тоже рыночные отношения. Зарплаты разные, и цены на билеты разные, в одном месте в два раза больше, чем в другом, а в третьем и в пять раз. Но у нас-то не в пять и не в десять, а в сто! И это ежедневно. А в случаях исключительных — в тысячу раз цены на искусство разнятся. Не слишком ли? Дело вкуса, конечно, и финансовых возможностей... но все-таки подозрение возникает— не свихнулись ли с ума? Меня ведь не убедит пример аукционов «Сотбис», где за миллионы долларов покупают этюдики вечно безденежного и голодного при жизни Ван Гога. Эго игра торговцев. Цены на шедевры должны расти. Но если так живыми людьми и их трудами распоряжаться, это уже работорговля. Куда идем? Камо грядеши?
Обратный поезд в Москву тоже ночной — проходящий. Сон пришел сразу, и в нем путались усталая одурь и воспоминания. По созвучию или контрасту возник изумительный летний день со спокойной содой в заливе, отзывчивая, как скрипка, сцена городского театра в Таганроге. Домик Чеховых. Маленький до такой степени, что даже не верится, что в этих крошечных комнатах могли вырасти такие высокие люди, как Антон Павлович с братьями. А совсем недалеко очень красивое здание гимназии, которую они кончали.
Это было. Я шел в бывшую чеховскую гимназию на встречу с нынешними учителями и учениками. Мне очень понравился актовый зал. Там я дал короткий концерт. Мне очень понравились лица и разговоры, которые мы вели. Потом вошли в класс. Я сел на заднюю парту у окна. Осеннее южное солнце хорошо прогрело покатую деревянную поверхность парты. Передо мной лежала тетрадка по математике ученика Антона Чехова. Контрольная работа по алгебре была сделана совсем неплохо. Но все-таки одна ошибка была. И еще пара помарок. Поэтому красными чернилами ошибка подчеркнута, внесено исправление, и оценка — 4. И ясная подпись учителя — Эд. Дзержинский.
Я поднял глаза на сопровождавших меня. «Да, да, отец Феликса». Какие кружева плетет нитка моей жизни...
И снова идем по теплой улице под теплыми каштанами и тополями. Старый, не особо выразительный домик. На нем мемориальная доска — ЗДЕСЬ РОДИЛАСЬ И ЖИЛА в детские годы Раневская. Как током ударило! И всколыхнулось многое, и связались обрывочные нитки в узелки.
Моя дорогая, моя незабвенная Фаина Георгиевна, с которой мы еще, кажется, совсем недавно вместе играли и, взявшись за руки, выходили кланяться публике, которой, «вдруг понимаю», более пятнадцати лет нету на этом свете, она ведь сменила фамилию и взяла прекрасное имя Раневской не только потому, что любила героиню пьесы «Вишневый сад», но и по землячеству — Чеховы-то соседи. И опять все три века закручиваются в моем сознании в единый канат, на котором держусь и который не мне расплести на составные части.
В правительственной больнице, в отдельной палате, Раневскую окружало множество приборов и специальных медицинских приспособлений. Но легче от этого не было. Она хотела домой, к своим книгам, к своему дивану, к своей собаке, к своему одиночеству. Она лежала, закрыв глаза, и изредка стонала. И вдруг, тоже как стон, низким своим голосом сказала напевно: «Дай... мне... ручку...» Я замер. Стало страшно. Никогда она не обращалась ко мне на «ты». Я наклонился и взял ее за руку. Она выдохнула: «Каждый... пальчик... Я их... все!., перецелую». Только тут я понял, что Раневская ПОЕТ. Голос набирал силу, слова ложились ровнее, и мелодия стала определенной:
Обниму тебя еще раз,И уйду, и затоскую...И уйду...И затоскую.
«Хорошо я спела? — спросила она, не открывая глаз. — Это замечательный романс». Потом глаза открылись. Они были огромные и выпуклые. Она произнесла шепотом: «Как мне страшно умирать» .
Нельзя же кончать книгу на этой ноте! И жизнь нельзя кончать на этой ноте. И век нельзя кончать на этой ноте. Я сменю тональность. Я введу вас в закулисную атмосферу актерского праздника.
ПОСЛЕ спектакля после премьеры, после сотого представления. ПОСЛЕ трудов.
Именно сюда стараются проникнуть посторонние — закулисье притягивает более, чем само представление. Зрители почему-то думают, что на сцене им показывают не лучшее, а лучшее прячут у себя за кулисами, как скаредные хозяева прячут самые вкусные блюда от не очень дорогих гостей. Это неправда! Много грехов у актеров, но сцене они отдают всё, что имеют, всё, чем богаты. А потом, когда отгремели аплодисменты (они ведь гремят всегда, и проходят годы, пока научишься различать, кто аплодирует и за что аплодируют), когда закрылся занавес, до того, как придет понимание, кому сколько славы и дивидендов досталось, актерам хочется остаться одними, без посторонних, и ВСЕМ вместе. Именно сюда, бывает, влезают телевизионные камеры, микрофоны, корреспонденты, просто тусовочники, чтобы вот так, попросту попросить сказать пару слов, тут ведь все свои... НЕТ! Если они проникли в наше святая святых, то уже не все свои. Здесь чужие! И будет нарушена чистота праздника, и актеры в силу природы своей опять заиграют. А им (нам!) в этот час нужны лишь три великих дара свобода (от посторонних глаз!), равенство (без чинов и званий!) и братство (мы все рисковали и все дошли до финала!). Актеры — вечно зависимые, тщеславные, усталые, нервные, безденежные, грешные — в этот час святы. Они любят друг друга, они (искренне!) забывают все обиды и несправедливости, они прощают (от души) грехи и ошибки другого, они восхищаются своим автором, своим режиссером и друг другом.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});