Стефан Жеромский - Из дневников
А по мнению вельможных панов Г., З., С. и других – это предатели родины, и о них не следует говорить здесь, в обители истинного патриотизма, который покоится на союзе с захватчиками, чурается слова «Польша», который весь – порождение изысканного ничтожества и утонченной глупости…
3 февраля 1889 г. Мне бы не хотелось подвергать осмеянию окружающих меня людей, но, даже питая к ним некоторое расположение, я все же иногда не в силах преодолеть своего отвращения. Стремясь как-то встряхнуть, оживить ум панны Луции и пана Яна, я давал им на уроках читать «Пана Тадеуша». Прочла панна Луция при мне всю поэму и, кончив, с облегчением вздохнула: ужасно скучная вещь этот «Пан Тадеуш».
Пан Ян, принимаясь за третью книгу, с самым невозмутимым видом спросил меня:
– Пан Стефан, скажите, пожалуйста, было ли на самом деле все так, как он здесь пишет, или он это выдумал?
Видите, сколько пользы от обучения пана Яна истории литературы. Ему 22 года от роду, и папа надеется, что жена принесет ему в приданое не меньше 50 тысяч рублей. Ну и вопросы же задает мне иногда на уроках пан Ян… Читает он, например, а вернее, мучает «Пана Тадеуша» и вдруг обрывает на полуслове:
– Пан Стефан, что мне купить в Варшаве – штуцер или патронташ?
Бывают натуры, которые не воспринимают, не любят поэзии, – это можно понять, но я не могу представить себе поляка, который, читая в первый раз «Пана Тадеуша», не воодушевился бы, не почувствовал бы себя хоть раз в жизни свободным, не ощутил бы уз, связывающих его с народом. Я видел двенадцатилетнего Стася Юзефовича, который до самозабвения зачитывался этой книгой; видел однажды на галерке в Большом театре двух юношей евреев из Налевок,[103] которые в антрактах читали «Пана Тадеуша», и, прислушиваясь к их замечаниям, я увидел, что они сто понимают. Помню, сколько восторгов вызвал у меня «Пан Тадеуш», когда я учился у пана Стаховского в начальной школе деревни Псары. С любовью вспоминаю я иллюстрированное парижское издание, по которому я учился читать, сидя у ног матери. Это – воздух, это – ключевая вода, это – дыхание здоровых легких, это – «центр польщизны»,[104] это – библия и камень на нашей могиле, оттуда все мы берем начало. Есть там такие выражения, такие слова и фразы, которых я не могу читать и слушать без слез, и тот, кто их не понимает, тог ничего не стоит. Эта книга – мерило человека. Смотри, как человек ее читает, и узнаешь, кто он.
Пан Ян читает сцену в комнате Судьи, когда Робак. уговаривает Судью поднять восстание на Литве.
Наш Юзеф, наш Домбровский, с орлом белым флаги…[105]
Судья бросается ему на шею.
– Не понимаю, – обращается ко мне пан Ян, – чему они так радуются?
– Робак рассказывает Судье, что в скором времени польские войска под водительством Наполеона вступят в Литву.
– Ого, значит это они войне так радуются?
– Так ведь эта война должна была вернуть стране свободу.
– Ну, хорошо. А этот Судья, зачем ему было поднимать восстание?
– Вы же читали, что говорил Робак: восстание должно было содействовать победе Наполеона над русскими.
– Эх, оба они дураки! Да и это последнее восстание,[106] разве оно не было свинством? Сами посудите, пан Стефан, пошли как бараны с одностволками против винтовок.
11 февраля 1889 г. Моего нового ученика зовут Сташек Гура. Ему одиннадцать лет, у него светлый чуб, смазанный салом по случаю первого урока, бурый зипунишко, ситцевая рубашка, сапоги с подковками, красная шапочка. «Гарный хлопец!» Несколько дней тому назад пришел ко мне его отец, Михал Гура, и попросил, чтобы я взялся учить его сына. Мальчик очень способный, память у него хорошая, только пишет вкривь и вкось, потому что руки у него уже огрубели от работы и отморожены. Читает он по складам, по-мужицки, но «до книжки большой охотник…» Может быть, занятия с этим мальчиком рассеют чувство горечи, которое овладевает мной при виде «предводителей» нашей нации. Попытаюсь отвлечься. Всеми силами души хочу помочь Сташеку стать образованным крестьянином. К счастью, мальчик умен, понятлив, способен и смел. Я буду счастлив, если просвещу одного из них, поверю в народ.
О просвещение! Приди, откройся народу, спаси нас… Я верю в тебя, верю, что, познав тебя, народ будет чтить Костюшко и Сташица, Мицкевича и Ежа,[107] верю, что он отплатит отчизне-мачехе сыновней любовью, верю, что в нем наше спасенье, верю изверившейся, измученной душой, истерзанной подлостью шляхты.
Я составлю себе целый план обучения моего Сташека. Хотелось бы не отклоняться от наших варшавских планов, но у меня нет книг, которыми я пользовался в Варшаве, когда давал бесплатные уроки.
Какое наслаждение делать добро отечеству, обучая крестьянского мальчика! Представляю себе, как высмеют меня этот завзятый остряк пан Я. и самодовольная пани З. Horribile dictu.[108] Зато я завоюю дружбу Михала Гуры, он узнает меня и поверит мне. Как хорошо мне будет говорить с ним, как с братом, откровенно, без лицемерия с его стороны. До Сухчиц недалеко, летом смогу бывать там ежедневно, а сейчас это трудно…
25 февраля 18S9 г. Постепенно, таясь от самого себя, я соглашаюсь с принципами, против которых раньше боролся. Никогда я не признаюсь в этом явно, потому что эти принципы ставят под сомнение то, что мне дороже всего на свете, даже значение нашей созданной в неволе цивилизации. Что со мной происходит, почему я меняюсь – не знаю. Причина не в книгах, не в воздействии чьих-либо убеждений, теории или статистики, причина кроется в том, что я теряю почву под ногами, что мне не на что опереться. Не раз, размышляя до поздней ночи, я перебирал все доводы, какими когда-то защищался в Варшаве, и ясно вижу, что это были плохие аргументы, что мои противники были правы, хотя и говорили наобум. Меня убеждает в их правоте жизнь, которую я наблюдаю своими глазами. Мне казалось тогда, что «различие интересов» – это пустая фраза, а теперь я никогда не стану утверждать, что «общность интересов» это та идея, ради которой стоит жить и умереть. Да, именно это и есть фразерство. Крестьяне способны на многое, шляхта – ни на что. Уж больше не причиняют мне боли, не приводят в бешенство суждения этих людей, я их не записываю, – настолько они ничтожны. Возможно, что аристократия никогда не исчезнет, как утверждает пан 3. Но наша аристократия для народа, для духа времени вредна, и… нужно, наконец, сказать открыто эти страшные слова, слова боли и сожаления – роль ее в жизни народа, в истории Польши такова же, что и роль царизма. Еж, Еж, старый наш отец, до чего же мы дожили! Ты неправду сказал, что «с польской шляхтой – польский народ»… Твои иллюзии порождены были любовью к родине, которую любим и мы, – и ради этой любви ты поверил в ложь «слияния шляхты с народом» – и нас, верящих в тебя, повел за собой… А куда мы пришли? Теперь или стать социалистом, или запить – нет на этой земле иных путей. Разве только закрыть на все глаза и вслед за Сенкевичем пойти «воодушевлять сердца». Какие сердца, чьи? Кто тут жаждет воодушевления, кто не проклинает имени родины, кто ею живет? Последовать Прусу, поверившему в нечто еще более уродливое, чем социализм, – в свободно конкурирующий политический либерализм, в создание капитала, с помощью которого можно облагодетельствовать массы милостыней архиволшебных господ Вокульских?[109] Ах, довольно…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});